ным холодом, Леонида так охрипла, что ее не слышишь. По-
рель, сидя в своей литерной ложе, откуда и я смотрю спек
такль, восклицает: «Так и есть! У нее простуженный голос...
Пьеса провалится, если нам придется прервать спектакли на
четыре или пять дней». И мы вынуждены объявить зрителям,
что актриса больна и просит у них снисхождения.
В какую-то минуту я иду к Леониде, в ее уборную. Она
говорит, что за последние дни переутомилась от репетиций,
озябла и простудилась; но, несмотря на это, все равно будет
играть.
Неужели после такой триумфальной премьеры наша возоб
новленная на сцене пьеса потерпит неудачу?
Мне не везет. Фавар, которой не было на первых двух спек
таклях, присутствовала на вчерашнем. Задуманная ею га
строльная поездка по Франции с «Анриеттой Марешаль» пови
сает в воздухе.
Так велики усилия, так перевернута вверх дном моя жизнь,
столько беспокойства, столько потрачено внимания, увлечения,
нервов — и вот результат; все это, право, не стоило труда.
361
Не знаю, кто назвал меня вчера триумфатором. Он смешон,
мой триумф, поистине смешон! Весь день я твержу себе: «Ве
чером нужно пойти в Одеон, нужно своим присутствием при
ободрить, разогреть моих актеров...» Но при мысли увидеть
такой зал, как позавчера, у меня не хватает мужества идти в
Одеон.
Сегодня — зал, битком набитый зрителями, бешеные апло
дисменты. Леонида с гордостью показывает мне свою спину,
на которой не осталось живого места после
сияет от счастья, что к ней почти полностью вернулся голос.
Шелль предвещает мне сто спектаклей. И вот, пришел я сюда
отчаявшимся, а ухожу
жизни эти взлеты и падения, причем без всякого перехода.
Сегодня утром, еще в постели, я все переваривал вчераш
ние и сегодняшние злобные статьи и возмущался статьей Биго
из «Сьекль» *, этого ужасного
роятно, под стать зрению: он добивается, чтобы меня осви
стали, заявляя во всеуслышанье, что адюльтер в моей пьесе
безнравственнее, чем адюльтеры во всех других пьесах, и да
вая понять, что старший из братьев — настоящий сводник.
В сущности, — скрывать это ни к чему, — у моей пьесы под
шиблены крылья.
Вечером, на нашем обеде, когда речь зашла о Боссюэ, Ре
нан громогласно объявил, что стиль — вещь второстепенная,
что идеи — это все и что бедняга Боссюэ совершенно лишен
их! И, сложив, словно кюре, свои полные руки — руки свя
тоши — на животе, прикрытом салфеткой, он нанес последний
удар означенному Боссюэ следующей, удивительной в устах
этого
клицанием последовал деревянный смех, каким смеются злоб
ные фантастические персонажи Гофмана. < . . . >
Во время лихорадочной подготовки спектакля, в пылу ре
петиций, среди волнений, связанных с премьерой, я не созна
вал, насколько утомлен мой мозг. Сейчас это утомление дает
362
себя чувствовать, и я каждый день просыпаюсь с тяжелой го
ловой.
Сегодня утром я с истинным удовольствием прочитал в
«Фигаро» сообщение о гастрольной поездке Фавар и о том, в
каких городах пойдет моя пьеса.
Во мне зреет мысль набросать к «Анриетте Марешаль» но
вое предисловие.
Выставка Делакруа * в Школе изящных искусств. Я не пре
клоняюсь перед гением Энгра; но, признаюсь, отнюдь не
ставлю выше и гений Делакруа.
Его желают считать колористом, я тоже желал бы этого, но
тогда он — самый негармоничный колорист, какой только мо
жет быть. Красные тона у него напоминают дешевый сургуч
разорившегося торговца письменными принадлежностями, си
ние тона обладают жесткостью прусской синей, тогда как жел
тые и фиолетовые похожи на желтую и фиолетовую раскраску
старых европейских фаянсовых изделий; а освещение обнажен
ных частей тела при помощи совершенно белых штрихов —
это, как я уже говорил *, самое невыносимое, самое тяжкое
испытание для глаза.
Что до движений его фигур, то я никогда не нахожу их
естественными. Они судорожны, они всегда театральны, хуже
того: они карикатурны! И жесты у них точь-в-точь как у смеш
ных и жалких комедиантов на литографиях Гаварни.
Я полностью признаю за ним лишь одно качество, — ни
один художник на свете не обладает им в такой мере, как он, —
это уменье передать кишение устремившейся вперед толпы,
например, в «Льежской резне», в «Буасси д'Англас», где пре
увеличенная жестикуляция каждого растворяется в общем дви
жении.
В сущности, подлинный художник никогда не бывает в
своих картинах иллюстратором литературных произведений.
Он пишет то, что попадается ему на глаза: мужчин, женщин,
пейзажи, ткани, да мало ли что еще? — копченые селедки! Но
меньше всего он ищет сюжетов для своей палитры в книжках:
художник-иллюстратор — можно точно сформулировать эту
аксиому — всегда неполноценный художник.
Словом, этот великий живописец представляется мне сей
час кем-то вроде Болье, вроде этого потешного романтика
кисти.
Доде, говоря сегодня вечером о довольстве, в котором живет