на него влияние, о Миньо — рассказчике всяких историй, и
мрачноватая обстановка жилища при руанской больнице, и
жизнь в Круассе, и вечера в беседке, в самой глубине сада,
завершавшиеся фразой Флобера: «Ну, время возвращаться
к «Бовари», — фразой, которая рождала в уме девочки пред
ставление о каком-то месте, куда ее дядя отправлялся по
ночам.
Конец работы все же несколько скомкан; чувствуется уста
лость человека, непривычного к перу и выдыхающегося через
несколько страниц. Я уговорил ее вернуться к этому концу и
368
немного дополнить его, в особенности описание тех тяжелых
лет, когда жизнь писателя вновь тесно переплелась с ее
жизнью. <...>
Сегодня утром я разглядывал на своем Чердаке
поставленную в высокую длинногорлую бронзовую бутыль в
темной патине, с единственным украшением в виде мушки,
сидящей на черном металле; я не в силах был оторвать глаза
от этого выпуклого, с изрезанными краями цветка, с красными
полосками на
похожего на декоративный орнамент, на расцветающую капи
тель колонны.
Наедине с вами Золя держится просто, как славный малый,
но стоит появиться постороннему человеку, как это уже совсем
другой Золя, — Золя, сочиняющий позу для своего будущего
портрета в картинной галерее.
Обед в честь «Анриетты Марешаль» с семьями Доде, Золя,
Шарпантье, с Францем Журденом и Гюисмансом, Сеаром, Гю
ставом Жеффруа. Мы обедаем в том зале, где во времена ста
рика Маньи я обедал с Готье, Сент-Бевом, Гаварни, — в зале,
где говорилось о многом, и так красноречиво, так ориги
нально. < . . . >
Говорят, что Бьёрнсон рассказал Гюисмансу о том своеоб
разном литературном обожании, которым я будто бы пользуюсь
в Дании, Ботнии и других странах, окружающих Балтийское
море, — странах, где каждый уважающий себя человек, знако
мый с литературой, не ложится спать, не прочитав на сон гря
дущий страничку из «Актрисы» или «Шери», — в странах, где
Золя будто бы с каждым днем теряет свои позиции. < . . . >
Что за странный народ эти французы! Они больше не при¬
знают бога, не признают религии и, едва успев
Христа, уже обожествляют Гюго и объявляют себя
24 Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
369
В ту минуту, когда, собравшись у меня, мы говорили, что
Гюго — это торжество Слова, апофеоз Глагола, вошел Золя и
четким актерским шепотом произнес: «А я уж думал, что он
нас всех переживет, ей-богу, думал!» И, сказав это, принялся
ходить взад-вперед по мастерской с таким видом, будто после
этой смерти он может вздохнуть с облегчением, и теперь ему
предстоит унаследовать сан литературного папы.
Потом он сказал, что на него Гюго не оказал никакого
влияния, и завел старую песню о том, что его учителями «были
только Тэн и...» Но сегодня он заколебался, кого назвать вто
рым, и у меня чуть не сорвалось с языка: «Знаем, знаем, Тэн
и Клод Бернар, это они подали вам мысль написать «Западню»,
ведь так?»
Это народное гулянье мне отвратительно; я не смешался с
толпой. Мне кажется, что парижские жители, лишенные Рес
публикой празднеств, до которых они так падки, шествие кар
навального быка заменили похоронами Гюго.
Обед у любезной и утонченной госпожи Натаниель де Рот
шильд, в глубине большого сада, похожего скорей на рощу и
отделяющего нас от парижского шума, от жизни Елисейских по
лей, которая порой все же просачивается сквозь густую листву.
Из приглашенных мне знакомы: г-жа де Надайак, недавно
приехавший в Париж Ньеверкерк, с которым я не встречался
пятнадцать лет, академик Делоне, акварелист Ламбер, рисую
щий собак и кошек, Шарль Эфрюси и адвокат Штраус — на
смешливый критик рода человеческого.
После обильного обеда, когда началось блаженное пищева
рение, из ближайшего кафе на Елисейских полях, подобно
трем словам, появившимся на стене во время Валтасарова пир
шества, к нам ворвался рев «Марсельезы». Услышав эту песнь
революции, баронесса Ротшильд подняла голову над своей та
релкой и воскликнула с инстинктивным страхом золотого
мешка: «Ох! «Марсельеза»!»
Вернувшись от Малене, Пелажи крикнула мне, как только
вошла в сад: «Бланш * придется положить в больницу... Завтра
к восьми утра ее нужно отвести в Парви Нотр-Дам».
370
представляю себе выход оттуда только на кладбище; и хотя
больная — существо не очень симпатичное и, думаю, она не
слишком ко мне привязана, все же мне доставляет настоящее,
искреннее горе мысль о том, что эта девочка, в которой сохра
нилось что-то младенческое и которую я привык видеть подле
себя с четырнадцати лет, должна уйти из дома и лечь в боль
ницу. Право, все это время в моей жизни слишком много мрач
ного!
Сегодня перед обедом, спускаясь в сад, я увидел Бланш
через полуоткрытую дверь кухни; бедная девочка сидела и