Тео пока еще не страдает скудоумием, но у него началось
какое-то сонное оцепенение мозга. Его язык все еще полон кра
сочных эпитетов, мысли по-прежнему оригинальны. Однако,
когда он говорит, когда пытается сформулировать парадокс, в
156
его замедленной речи, в судорожном усилии сосредоточить вни
мание на логической нити мысли, чувствуешь старание, напря
жение, трату сил, — ничего этого не было прежде, когда речь
его била ключом, словно сама собой, без участия мысли и ра
зума. Вам приходилось встречать старцев с усталыми глазами;
когда они хотят взглянуть на что-нибудь, то с трудом подни
мают отяжелевшие веки. Чтобы говорить, Тео вынужден де
лать такое же физическое усилие — напрягать нижнюю часть
лица; и все, что он теперь исторгает из себя, — все это, по-види
мому, отвоевано у сонной одури мучительным усилием воли. На
него постепенно и почти незаметно находит та грустная по
корность, которая свойственна старикам, впавшим в детство;
она все больше завладевает им, столь неуловимо сказываясь
в его позах, жестах, разговоре, что этого не выразить словами.
В нескольких шагах от него вполголоса говорят о муже Эс-
теллы *, приглашенном сюда впервые. Выражают опасение за
тестя — как-то он, при мягком деспотизме своих убеждений,
примет у себя в доме зятя, который грубо ему перечит, выска
зывает свои взгляды коммунара, а свое хамократство уже про
демонстрировал, заявив, что не желает венчаться в церкви.
Гордясь, словно начинающий, Тео показывает новое, только
что отпечатанное издание «Эмалей и камей». Там помещен его
портрет, где Жакмар изобразил его в виде античного поэта.
А когда я заметил ему: «Однако, Тео, здесь вы похожи на
Гомера!», он сказал; «О нет, всего лишь на грустного Ана
креона...»
Я уже не раз замечал, что тень, которую отбрасывают осве
щенные солнцем предметы, служит японцам моделью для их
рисунков. Вчера мое наблюдение поразительным образом под
твердилось. Луна осветила крыльцо, и на свежевыкрашенной
стене обрисовалась ветка лавра. Эту ветку можно узнать в лег
ких, чуть синеватых контурах, в расплывчатом рисунке, в неж
ной росписи японских ваз. <...>
Все виды аристократии обречены на гибель. Аристократия
таланта будет вскоре уничтожена мелкой газеткой, которая рас
поряжается славой, но наделяет ею лишь своих. Она органи
зует в литературной республике нечто вроде демократии, где
первые роли достанутся исключительно репортерам и поварам
157
газетной кухни — это единственный род литераторов, который
Франции суждено знать в ближайшие полвека.
На Выставке * есть только один большой художник, только
один: Карпо. Вот лучшее определение, какое можно было бы
дать его таланту: он первый запечатлел в бронзе и мраморе
трепетную жизнь плоти.
Сегодня мне стукнуло полвека. Это много.
Манифест реалистической школы ищут вовсе не там, где
он есть. А есть он в «Вертере», в том месте, где Гете говорит
устами своего героя: «Это укрепило меня в решении впредь
хранить верность одной только природе» *. И он добавляет:
«Что бы там ни говорили, всякое правило губит истинное чув
ство природы и правдивое его выражение».
С каждым годом пустота, образовавшаяся в моей жизни со
смертью брата, становится все ощутимей. Ничто теперь не под
держивает во мне тех интересов, которые привязывали меня к
жизни. Литература больше ничего не говорит мне. Люди, обще
ство мне чужды. Временами я испытываю сильное искушение
продать мои коллекции, бежать из Парижа, купить в каком-ни
будь уголке Франции, где климат благоприятен для деревьев
и цветов, изрядный кусок земли и сделаться одиноким угрю
мым садоводом.
Сегодня у меня завтракал Золя. Он берет обеими руками
бокал бордо и говорит: «Посмотрите, как у меня дрожат руки!»
И он рассказывает мне о начинающейся болезни сердца, о гро
зящем ему заболевании мочевого пузыря, об угрозе суставного
ревматизма.
Кажется, никогда еще писатели не рождались на свет более
хилыми, чем в наше время, и никогда вместе с тем не труди
лись они более усердно и непрерывно. Болезненный и нервоз
ный Золя работает каждый день с девяти утра до половины
первого и затем с трех до восьми часов. Вот что требуется те
перь писателю с талантом и некоторой известностью, чтобы
заработать на жизнь. «Это необходимо, — повторяет Золя, — и не
думайте, что у меня есть воля — по натуре я существо весьма
слабое и плохо поддающееся дрессировке. Волю мне заменяет
навязчивая идея: я заболею, если не подчинюсь ее диктату».
158
И хотя сейчас он занят переделкой «Терезы Ракен» в пьесу *,
ему хотелось бы попробовать создать роман о Центральном
рынке, попробовать живописать изобилие этого своеобразного
мирка.
Добрых полдня прошло у меня в беседе с этим симпатичным
больным, который, как ребенок, переходит от надежды к отчая
нию. Журнализм, сказал он, по сути дела, сослужил ему слу
жбу. Он облегчил ему работу, которая прежде давалась с боль
шим трудом. У него бывал такой наплыв идей и формул, что
они захлестывали его, в временами, в разгар работы, ему при