18 июня. Несчастные мои внуки. При живых матери и отце у них нет родителей. Настало лето, ни у кого ни малейшей заботы о даче, о чистом воздухе для детей. Наташа 15 мая была уволена из Горного[459], а 16 мая принята в Александринский театр на должность заведующей костюмерной частью, причем это место еще занято, а она помогала в бутафорской. (Вероятно, она просто секретный сотрудник МВД!) Оклад 1000 рублей! Театр должен был ехать в июне на гастроли в Киев. Она заявила, что берет с собой Петю. «Что же он будет там делать?» – спрашиваю. «То же, что и здесь, бегать по улице». Да, бегать по улице и смотреть на материнское распутство.
И тут, как Deux ex machina[460], спасительницей опять явилась Наташа Лозинская. Я была у них, чтобы поздравить с новорожденной девочкой. «Разве вы не помните наш январский договор? Я же вам сказала, что лето Васиных детей будет обеспечено».
Петя отправлен 6 июня через местком писателей, к которому я прикреплена, в пионерлагерь, и я хлопочу, чтобы он там остался на две смены, т. е. на все лето. Это будет стоить около 1000 рублей.
Наташа (наша) уехала 9-го, не оставив Соне
Сонечка такая бледненькая, усталая; я ездила с ней на острова, ходим в Таврический сад, но ведь это даже не палиатив.
В Гослитиздате какая-то сумятица, договоров на переводы ни с кем не заключают; отчаяние мной овладевает, полное отчаяние.
19 июня. Сегодня позвонила мне Татьяна Борисовна Лозинская и передала, что Наташа (Лозинская) оставила ей для меня 2000 и просит непременно вывезти Соню из города. Я протестовала. Ведь всему же есть границы, нельзя же пользоваться бесконечно Наташиной помощью, у детей есть родители, дед, которые обязаны подумать о ребенке. «Вы должны взять эти деньги для Сонечки, Васе так трудно».
Я не могла говорить, я чувствовала, что сейчас расплачусь, и после разговора долго и горько плакала. Почему, не знаю. Тут была и горькая обида на Васю, Наташу и Юрия Александровича, и умиление перед добротой и благородством Толстых и Лозинских, и боль за свою беспомощность. При живых родителях дети сироты. Ни мысли о них, ни заботы. Вася с новой семьей переехал на дачу, а Соня? Я ему написала, чтобы он достал мне во что бы то ни стало тысячу рублей на расплату с долгами, чтобы я могла выехать. Эх, не стоит об этом думать. Надо что-то изобрести.
23 июня. Характерный или, вернее, характеризующий некоторых людей случай. Переводчица А.П. Зельдович чуть ли не год, а то и больше вела переговоры с Жирмунским об обмене квартирами. Жила она с семьей в этой квартире около 40 лет, но решила менять, т. к. ее напугали, что к ней могут вселить кого-нибудь. И вот, когда уже все было решено, ордера на обмен были на руках, выяснилось, что вселить постороннего к ней не могут, и она отказалась от обмена. Надо сказать, что Зельдович совершенно больна, она за эту зиму очень исхудала, побледнела и находится в каком-то истерическом состоянии.
Взбешенный Жирмунский заявил ей, что он напишет об ее ужасном поступке в «Литературную газету» и во все литературные организации, поедет в Москву и пожалуется ее сыну.
Ей также позвонил Александр Александрович Смирнов, назвал ее поступок аморальным и посоветовал одуматься, пока не поздно! Не доводить дело до катастрофы! Этакие подлецы. Они могут свести в могилу эту несчастную женщину.
Жирмунский, с его жабообразным лицом, мне всегда казался очень грубым и антипатичным.
5 июля. Евреи договорились. К А.П. Зельдович начали вселять каких-то людей, и она тотчас же пошла на попятный и вновь предложила Жирмунскому обмен. Но он нашел уже что-то другое. К ней начали вселять людей, она заболела и попала в больницу.
Мне на всю жизнь врезалась в память одна картина из еврейского быта. Дело было в Витебске летом 1922 года, когда там гастролировал драматический театр, в котором я работала художницей.
Я шла по улице и услыхала откуда-то несшийся ужасающий еврейский галдеж. Казалось, что где-то дерутся не на жизнь, а на смерть. Иду дальше, крики становятся явственнее, и я вижу в полуподвальном этаже трех или четырех евреев, истерически кричащих друг на друга, размахивающих руками, ну вот-вот вцепятся в волосы один другому. И вдруг сразу успокоились, сели и мирно продолжали разговор.
Много шума из ничего.
Точь-в-точь примус.
7-го едем в Печоры.
18 сентября. 28 августа мы вернулись из Печор. Дорога была ужасная, вместо девяти мы ехали тридцать часов, и я легла костьми; ночь просидели в Москве на вокзале; в Луге четыре часа под липками.
28 сентября. Так и лежу до сих пор, сердцу не лучше, а хуже, потому что вставала, устраивала Петю во Дворец пионеров, была у Анны Петровны. М.М. Сорокина нашла, что у меня сильно расширилась аорта, в сердце новый шум, лежать надо. Лежу, пишу и читаю. Принялась за Бунина. В Печорах прочла и раза два перечитала его «Окаянные дни»[461], дневник 17, 18, 19-го годов, уехал он за границу в 20-м.