У Моник в автобусе сменилось настроение, теперь она весела и игрива; я поддразниваю ее, она отвечает тем же. Притворяется сердитой, морщит носик и сверкает глазками; потом быстрым движением, согнувшись, безуспешно хочет толкнуть меня — сцена получается прекомическая. Ей самой смешно, хотя она и пытается это скрыть, — выдает улыбка, вступающая в противоречие с жалобным и хныкающим голосом:
— Je ne vous parle plus. Vous êtes dégoûtant[374].
Губы гневно кривятся, «больше» она подчеркивает голосом, — он становится пронзительным и будто срывается от возмущения, но в глазах пляшут чертики. Я дразню ее, говорю, что она специально встала у автобуса так, чтобы видеть, как мужчины переодеваются. Встречные обвинения, шутливые удары, нескромные замечания. Зову ее бедуинкой, чем вызываю гнев.
Пятнадцатый день. Встал рано, чтобы поплавать. Потом в город — завтракать. Бренди, содовая вода и килограмм мускатного винограда. Должен съесть весь килограмм — незаменимый фрукт в жару, противоядие от пыли.
Едем в Малагу, она в нескольких милях. Суббота, начало летней фиесты, город полон туристов. По сравнению с Севильей или Кордовой Малага не оставила у меня какого-то особого впечатления. Широкий тенистый бульвар ведет к Плаца де Торос, небольшой главной площади, за которой как раз и находится заполненный людьми, ничем не примечательный квартал. Нам хотелось посмотреть бой быков, но билеты для «молодежи» слишком дорогие. К моему сожалению, Моник — среди них. Это означало, что вторую половину дня и еще один вечер я проведу без нее.
Мы маялись в ожидании билетов, и тут l’affaire[375] Лаффона внезапно возродилось к жизни. Наконец до него дошло, что его шляпу стащил не танжерский вор, а кто-то из нас. Он начал стенать и жаловаться на плохое настроение, на отсутствие у нас чувства товарищества и ныл до тех пор, пока кто-то не достал шляпу, жалкое мятое подобие прежней вещи, и не кинул ему. Но это только подлило масла в огонь. К сожалению, во всем, что он говорил, было достаточно правды, и вообще шутка затянулась — можно сказать, стухла. Он все время повторял:
— C’est hideux[376].
Потом эта фраза часто повторялась во время поездки. Когда я сказал ему, что он поднимает шум из-за пустяка, он заорал:
— Может, у вас в Англии принято так поступать, а у нас нет.
При этих словах я испытал одновременно чувство вины и вспышку гнева. Он обвинял меня в том, что я похитил шляпу — до некоторой степени обвинял справедливо, — но зачем-то приплел к этому национальный вопрос. Я подался вперед, резко натянул шляпу (он уже успел ее надеть) ему на глаза и сердито сказал:
— Поосторожнее в выражениях. Я не брал твоей шляпы. Мне известно, кто это сделал, но это был не я, так что заткнись.
Этот случай не давал мне покоя: ведь я знал, что Лаффон прав. Н. тоже прекрасно знала, что я виноват. Хотя впоследствии все говорили, что он повел себя неправильно, но, думаю, многие втайне были на стороне Лаффона. И применение силы им тоже не понравилось. Я сразу же обменялся с ним рукопожатием, но Лаффон будет ненавидеть меня до конца своих дней. Хотя проявлять свою ненависть глупо с его стороны — не по причине нарушения христианских заповедей, а просто из-за дипломатических соображений. Если я когда-нибудь прославлюсь, уверен, он станет всем и каждому рассказывать, как мы дружили в юности, пока сам в это не поверит.
В гараже, где стоял наш автобус, мы познакомились с испанцем, представителем парфюмерной фирмы, он прекрасно говорил по-английски; от этого вежливого, приветливого человека невозможно было отделаться. Он пригласил нас в ресторан. Я шел с ним позади Моник, мы все время говорили на английском. На мгновение она оглянулась и посмотрела на меня, и я впервые почувствовал, что она восхищается мною.
— Здорово, правда? — сказал я сухо. — Говорю как на родном языке.
Слегка озадаченная, она наградила меня робкой улыбкой малолетки. Я пытался вытянуть из испанца какую-нибудь информацию о франкистском режиме, но он сказал, что все идет как надо. Похоже, он говорил так не из-за страха, а просто ему наплевать на политику. Испанец привел нас в винный магазинчик, где продавали изумительную малагу, вино коричневого цвета, с нежным букетом и экзотическим привкусом абрикоса. Обед в маленьком ресторанчике; я сидел рядом с Моник — место, которое трудно сохранить. Предпочитаю сидеть напротив, откуда могу постоянно смотреть на нее. Сидя рядом, я считаю своим долгом ее развлекать, а это нелегко. Мне никогда не удается говорить с ней по французски так, чтобы она хорошо меня понимала. Другие понимают, но не она. Моник морщит лоб и задумчиво произносит:
— Je ne comprends jamais ce que vous dotes[377].