Ярмарка была очень внушительная, множество огней, великолепная иллюминация, сотни ларьков, балаганов, танцплощадок, гонки с призраком, аллеи любви и все прочее. Какофония звуков легкой музыки, танго, самбы, пасодобля; невероятная толчея, позвякивание фиакров, медленно прокладывавших путь через толпу. Нет ни темноты, ни звезд. Как отличается эта ярмарка от маленькой ярмарки в Кордове! Я поискал взглядом остальных, но огромное пространство их поглотило. Поль, испанец и я стреляли в тире, метали кольца. Я выиграл дешевенькую статуэтку Мадонны. Можно было взять и другой приз, но я выбрал Марию, чтобы подарить Моник. Почти сразу я стал придумывать, как бы обыграть подношение, репетировал, оттачивал смешные фразы. Испанец ушел, оставив нас вдвоем. Мы с Полем пустились в обратный путь по территории ярмарки; я, печальный, ушедший в себя, скучал без остальных. К месту встречи на главной площади мы уже бежали. У автобуса стояла одна Моник. Я произнес заготовленную речь и вручил статуэтку. Моник была в игривом настроении, много смеялась. В автобусе сидела рядом с Клодом. Он обнял ее за плечи. К счастью, на коленях у него сидела Женевьева. Он изо всех сил старался демонстрировать любовь к каждой из них. Женевьеве, похоже, это нравилось, Моник — нет, хотя она не выказывала раздражения, когда он прикасался к ней. Он брал их руки в свои, прижимался бедрами, локтями, обнимал за плечи. Хотя это были всего лишь проявления дружеских чувств, я чувствовал раздражение. Зачем обесценивать любовь?
Мы разбили лагерь в нескольких милях от Малаги. На полпути в горы. Я положил спальный мешок под оливу, неподалеку от группы Моник. Нужно следить, приглядывать, что к чему. Они всегда спали вместе, в обнимку, и мне хотелось выяснить, лежат ли рядом Клод и Моник, — особенно теперь, когда я услышал, как Женевьева отошла от них, сказав обиженно: «Спокойной ночи». Сквозь ветви оливы светила луна. Я уселся и какое-то время сидел, пытаясь разглядеть, насколько близко друг к другу находится интересовавшая меня парочка, но так ничего и не увидел. Тогда я снова лег, поглядел на небо, нашел, что его темная синева смотрится очень печально, и почти сразу же заснул.
Шестнадцатый день. Встал на рассвете. Рассвет в горах — всегда необыкновенное зрелище. Я поднялся на ближайший холм и увидел далеко внизу Малагу. Это утро мне хорошо запомнилось — зеленовато-голубой воздух, прохлада после раскаленной равнины. Но особенно потому, что в автобусе рядом со мной сидела Моник. Некоторое время она стояла, потом кто-то сказал:
— Рядом с Джоном есть место, — и она подошла и села.
Я чуть не урчал от удовольствия, как кот после сметаны: ведь с одной стороны от меня был прекрасный пейзаж, с другой — Моник. Я пытался поговорить с ней серьезно, но это оказалось трудно. Я нервничал, старался быть интересным, забавным. Она была сонная — не то чтобы скучала, просто не выглядела заинтересованной. Я спросил, окончила ли она школу.
— Да.
— Ты работаешь на дому?
— Нет, в лаборатории.
— В лаборатории?
— Oui, je fais des analyses![380] — Черные глаза смотрели на меня искоса, почти враждебно. Если б я стал гадать, чем она занимается, эту работу назвал бы последней.
— Какие анализы?
— Всякие… иногда не очень приятные. — В ее глазах промелькнула усмешка.
— Vous chassez les baccilles, alors?
— Oui, les baccilles.
— C’est intéressant?
— Oui. Ça m’intéresse[381].
— Лаборатория большая?
— Нет. Не большая.
И все в таком духе.
Она всегда отвечала кратко и четко, очень серьезно, разумно; отвечала точно на вопрос, словно он написан на бумаге, вроде анкеты, отметая все не относящееся к делу. Неожиданно я увидел ее в новом свете, увидел лаборантку в белом халате — сидит, склонившись над микроскопом, а потом отдает результаты своих исследований очкастому начальнику. Существование почти монашеское, стерильное, суровое.
— Большой у тебя отпуск? — спросил я.
— Как раз три недели, — ответила она.
Неожиданно я ощутил себя болваном, бездельником, скучным сентиментальным школьным учителем, немощным старцем рядом со стройной и юной девятнадцатилетней естествоиспытательницей. Я прекратил разговор, огорченный, что она, в свою очередь, не задает вопросов мне, и стал равнодушно и бесстрастно смотреть в окно. Замыкаясь в себе, она становилась очень далекой. Не в этом ли был ее особый шарм? И еще — полная эмоциональная открытость. Когда она была веселой, то веселье в ней било через край; когда становилась печальной, видно было, что это всерьез. Она не подстраивалась под остальных, не старалась оправдать возложенных на нее ожиданий. Я видел, как ее пытались вывести из состояния замкнутости, видел ее слабую улыбку — такая улыбка бывает у человека, выходящего из сна. Никакого лукавства, какое обычно сопутствует склонной к расчету женской психологии.