– Это я и пытаюсь выяснить. Понимаете, у нас в семье есть одна история, скорее, даже сказка, которая передается из поколения в поколение. И я только на днях узнала, что ее действие происходит в настоящем доме. Мой дед – двоюродный – признался, что, когда он жил здесь в войну, у него был друг, из местных, который рассказал ему эту историю. Он пересказал ее моей маме, а мама – мне. Это особая сказка для нас; и дом тоже много значит для нас всех. Даже сегодня, сейчас, сидя здесь, я чувствую себя так, будто это все мое. И понимаю, почему моей матери хотелось оказаться здесь, но почему именно тогда? Что случилось, почему она пошла к своему дяде Типу и начала выспрашивать у него адрес?
Так. Значит, она внучатая племянница Типа, а сам малыш Тип еще жив и не забыл сказку, которую я ему рассказала. Я бы могла сказать, что от этих слов у меня потеплело на сердце, если бы оно у меня еще было. А еще я ощущаю мурашки от других воспоминаний: они, как щекотка, пробегают по мне, когда она говорит о своей матери, виолончелистке, и о фото, на котором двое молодых людей – он и она – сняты среди плюща. Я вспоминаю и их. Ведь я теперь ничего не забываю. Воспоминания – они как кусочки цветного стекла в калейдоскопе, игрушке, которая была у Бледного Джо: снаружи ничего не видно, но стоит поднести трубку к глазу, и появится узор, повернешь ее – стекляшки поменяют положение, и снова возникнет узор, хотя и другой.
Элоди опять смотрит на фото:
– Сразу после того, как был сделан этот снимок, моей матери не стало.
– Сочувствую.
– Это было давно.
– Все равно сочувствую. У горя нет срока давности, как я выяснил.
– Вы правы, и мне повезло, что этот снимок оказался у меня. Женщина, которая его сделала, теперь знаменитый фотограф, но тогда она еще не успела прославиться. Она тоже была здесь, а их увидела случайно. И не знала, кто это такие, когда снимала. Просто ей понравилось, как они выглядели.
– Отличная фотография.
– Я была уверена, что, если обследовать в этом саду каждый уголок, место, где они сидели тогда, обязательно найдется, и когда я увижу его своими глазами, то, может быть, пойму, о чем думала в тот день моя мать. Почему она так хотела знать адрес этого дома. И зачем приехала сюда.
Недосказанное «с ним» облачком пара проплывает в остывающем вечернем воздухе и испаряется.
И тут звонит телефон Элоди – звук резкий, чужеродный; она смотрит на экран, но не отвечает.
– Извините, – говорит она и встряхивает головой. – Что-то я разболталась сегодня… Я не всегда такая.
– Да ладно. Для чего же нужны двоюродные братья?
Элоди улыбается и допивает пиво. Возвращает стаканчик и говорит, что они еще встретятся завтра.
– Кстати, я Джек, – говорит он ей.
– Элоди.
Она кладет фотографию в сумочку, встает и уходит.
После ее ухода Джек пребывает в задумчивости. Плотник весь вечер торчал здесь и так грохотал своим молотком, заколачивая гвозди, что ни о чем невозможно было думать; в конце концов, Джек подошел к нему и предложил помочь. Оказалось, что руки у Джека растут откуда надо. Плотник обрадовался нежданной подмоге, и часа два они молча работали вместе, лишь иногда перекидываясь парой ничего не значащих слов. Я очень рада, что после Джека в доме останется что-то материальное и сохранится, даже когда его самого давно уже не будет здесь.
На ужин Джек съел тост с маслом, а потом позвонил отцу в Австралию. На этот раз никакой годовщины, чтобы привязать к ней звонок, не было, и первые минут пять разговор не клеился. Но когда я уже думала, что Джек вот-вот повесит трубку, он вдруг сказал:
– А помнишь, пап, как он хорошо лазал? Помнишь, Тигр застрял на манговом дереве, а он вскарабкался наверх, снял его и спустился с ним на землю?
Что это за «он» и почему у Джека такой грустный вид, когда он говорит о нем? Почему голос у него делается сдавленным, точно от подступающих слез, и почему так меняется язык его тела, делая его похожим на брошенного ребенка?
Такие вопросы особенно занимают меня сейчас.
Он уже спит. В доме тихо. Я – единственное, что движется сейчас по его уснувшим пространствам, и я направляюсь в спальню Джульетты, туда, где висит портрет Фанни.
Молодая женщина в новом зеленом платье смотрит на художника в упор. Портрет навсегда запечатлел ее такой, какой она была в ту весну, когда повстречала Эдварда. Вокруг нее – комната, затейливо убранная во вкусе ее отца. Оконная рама позади нее поднята, и – таково искусство Эдварда, такова его верность деталям – ты почти физически ощущаешь, как прохладный ветерок касается ее правого плеча. Богатые портьеры из дамасского шелка обрамляют окно с двух сторон, складки винного и кремового цвета контрастируют с вечным сельским пейзажем за ним.
Но главное в его картинах – свет, свет и еще раз свет, именно он заставляет петь краски.
Критики считают, что портрет Фанни – больше чем просто портрет. В нем они видят размышления художника на тему быстротекущей молодости и вечности, изменчивого общества и мира природы с его непреходящими законами.