А на следующий день они полным вчерашним составом сели на коней и отправились за сто миль в гарнизон, погонять молодых пехотинцев. В свободное от службы время это было сродни развлечению у конницы — себя показать перед молодыми солдатиками, блеснуть новой формой и дорогой экипировкой — при её наличии, конечно же. Но больше их занимала сама дорога, эта гонка с товарищами по граниту дорог на свежеподкованных лошадях, когда летишь, становясь одним целым с конём, доводишь животное до исступления и, наконец, сбавляешь скорость, а затем и вовсе объявляешь привал.
Привал — это когда разводится костерок, на него водружается котёл и варится незамысловатая похлёбка из того, что набрали в седельные сумки, непременно под звон гитары. Гитару, конечно же, никто с собой не берёт, её все забывают захватить, но так или иначе магическим образом она всегда находится и кочует от одного умельца к другому, дойдя, наконец, до полкового песняра и виртуоза, который заводит умеренно разнузданные частые куплеты. Тогда уж все собираются в кружок и слушают и ухмыляются, а похлёбка выкипает и шипит разбуженной змеёй по углям костра, пока кто-нибудь не опомнится и не снимет злополучный котелок. Потом непременно выяснится, что ни у кого нет ложек, кроме пары-тройки умников, у которых их тут же отберут из солидарности. И все примутся опустошать котёл кто чем горазд: хоть голыми руками, обжигаясь, хоть плоскими палками или куском коры, хоть тыльной стороной ремня. А потом непременно отправятся мыть руки у ручья или реки, или другого водоёма, у которого оставили лошадей, и один обрызгает другого, возможно даже не намеренно, и тот другой, конечно, третьего. Поднимется переполох, в который рано или поздно вовлекутся все, и кое-кого искупают целиком, чтоб неповадно было брызгаться, хотя он не будет иметь к этому безобразию ни малейшего отношения; а кто-то прыгнет в воду сам, предусмотрительно сбросив лишнюю одежду, которая, впрочем, прилетит вслед за ним: искупавшийся почём зря сам швырнёт её от обиды. Сухим из этой истории не выйдет никто. И все потушат костёр, разметают уголья, рассядутся по коням, уповая на горячий летний воздух и ветер в лицо, которые вмиг высушат волосы и платье — и вот, когда все уже, наконец, просохнут, даже самые щеголеватые и длинноволосые, пойдёт дождь: причём не просто так какой-нибудь дождишко, а самый настоящий крупный ливень.
Неизвестно почему так происходит всегда — возможно, у природы есть свои традиции, что рука об руку идут с традициями человеческими, но именно так всё и случилось в тот памятный день. До гарнизона все добрались насквозь промокшие, уставшие и уже не горевшие желанием насмехаться над пехотинцами с пушком на подбородке. А пехотинцы, проникшись их линялым жалким видом, пустили их к себе в казармы, накормили, отогрели. И долго ещё, до самой поздней ночи слушали их частые куплеты, и присказки, и прибаутки. Кавалерия, приходя в себя, вновь обретала гордость и входила в раж, хвалилась своей удалью и смелостью. Ребята хвастались застарелыми шрамами и татуировками, но и пехота от них не отставала. А те, кто был из отставших, просили приобщить их хотя бы к татуированному братству, добавить им на кожу хоть маленькое, хоть временное, смываемое произведение искусства. Находились игла и чернила, и начиналось действие: малыми группами и в строгой тишине, чтобы не вызывать подозрений у начальства.
Рэдмунд понаблюдал за этим, а потом рванул на себе рубаху: рисуйте, мол, и мне. Но тут уж на него сбежался поглазеть весь гарнизон. Под тем или иным предлогом прохаживались мимо заветной казармы в ожидании чуда, и чудо не замедлило явиться в лице начальника гарнизона, заподозрившего таки неладное. Он живо отправил всех на свои места, особо пригрозив дневальным, кое-кого посадил под арест, а кавалеристов определил на ночь в конюшни, каждого рядом со своим скакуном.
«И ночуйте здесь, как хотите, — добавил он. — Но чтобы порядок был образцовый».
Завернулись в одежды, в попоны, упали в душистое сено и под дробный стук капель по крыше не размыкали глаз до самого утра. А на следующий день им предстояла такая же долгая лихая дорога домой.
Вероломное небо, раз пролившись долгожданным дождём, не думало останавливаться на достигнутом, низвергая на иссушенную альфером землю всё новые потоки воды, размывая дороги и выводя из берегов озёра.
Паландора подолгу стояла у витражных оконных створок — длинных, узких, вытянутых от пола до потолка и стыдливо прикрытых тюлем. Она наблюдала за каплями воды, лениво стекавшими по стеклу, вслушивалась в бархатный шелест дождя, взглядом прикасалась к потемневшей от влажности набухшей зелени и поднимала головки поникших цветочных бутонов. Бутоны, подчиняясь её силе, на миг устремлялись крылышками сложенных лепестков в смурное небо, но тут же вновь обмякали, прогибались под тяжестью новых дождевых капель.