Совсем не трудно было представить себе, как тина, хлюпнув, заглотит бычка совсем. И виноват в том буду один я, отвлекший пастуха своими расспросами. Вина эта занозой сидела во мне… Представилось горестное лицо мамы, выслушивающей сбивчивые объяснения сына и еще не верящей в случившееся несчастье, услышался голос ее, такой растерянный и недоуменный, что я поторопился сказать:
— Коль, давай за подмогой сбегаю… А, Коль?..
Чертыхнувшись, Колюня достал из ножен финку с тяжелой литой ручкой — трофей, как похвалялся он, — и яростно, кривясь и багровея лицом, стал резать камыш. Лезвие жарко взблескивало, сухо и неподатливо поскрипывали упругие стебли, жестко шуршала листва…
Идея была простой. Связав камыш в толстую вязанку, мы подсунули ее бычку под брюхо. Опора была не самой надежной, но все же опора. Вторую вязанку бросили себе под ноги. Встав на ее шаткую середину, мы согнулись в три погибели и стали плечами подталкивать скользкий телячий бок.
Едва завалившись на вязанку и почувствовав, как полегчало ногам, телок прикрыл глаза, словно бы говоря: «Извините, на большее я не способен».
У меня тоже не осталось сил толкать Наполеона. Прижавшись к его липкому от грязи животу, я готов был лежать так хоть до вечера. Лишь стыд перед Колюней заставлял сучить ногами, приборматывая в волосатое ухо Наполеона жалкие просьбы.
Наконец перестал тужиться и сам Колюня. Сплюнул вязкой слюной и не очень весело подмигнул мне: дескать, не дрейфь, все будет в порядке.
Какое уж там в порядке, подумалось мне, когда лежим все трое пластом. Пастуху легко подмигивать: у него полстада молодняка. А у нас Наполеон один. Из соски поил я его тягучим молозивом, укутывал своей телогрейкой, когда дрожал он в сенцах от холода… Припомнился рассказ Колюни про лошадь, и вовсе муторно стало на душе. Если кобылу убил он запросто, то что ему какой-то несмышленыш-телок! Увидит, что не удастся спасти Наполеона, и пырнет его трофейной финкой, «чтоб не мучился». Как по стеблю камыша — чирк по горлу — и даже не дернется Наполеон, весь затянутый в прорву. Так картинно представилось мне все это, что жалость выжала слезы. Обняв горячую шею бычка, я хлюпнул носом и раз, и другой, загоняя слезы обратно, но они сочились, как из худой посудины.
— Ты что это шмыгаешь? — вскинулся на меня Колюня. — Поминки справляешь?! Я, говорит, солдат, в разведку пойду, а сам… Да мы твоего Наполеона, ёксель-моксель, не вырвем, так выдерем из болотины. Гвардия не отступает. Так говорю?
И хоть я никогда не собирался в разведку, но кивнул: так. И, шмыгнув напоследок, ринулся помогать Колюне: как бы он и в самом деле не счел меня нюней и плаксой.
Рука пастуха выше локтя ушла в илистую жижу, нашаривая ногу бычка. Скользнув по ней пальцами, я тоже, на-тужась, потянул на себя вздрагивающую голень Наполеона. Совсем близко, то набухая синим холодным блеском, то опадая, блуждала по виску пастуха ветвистая вена. Щерился рот, обнажив розовую скобу десен. И никакого движения там, под нами. Темная, глубинная сила цепко держала бычка в своих объятиях.
— Осади, — прохрипел Колюня, пытаясь отодвинуться от моего острого локтя, упершегося ему под дых.
Я отпрянул. И Колюня тотчас обмяк всем телом.
— Больно?
— Ничего, б-бывает, — сказал он как можно спокойнее. А губы сжались страдальчески и глаза так влажно блестели, что все внутри у меня тоже сжалось в комок. — Эх, братишка, да разве это боль!.. Здесь вот она, настоящая, — сунул он культей в грудь. — Кабы я был как раньше… Эх, скотство!.. Не мужик стал, полмужика!
— Что ты, Колюня! Ты еще, знаешь…
— Полмужика! И не спорь… Но натура не половинчатая, не-ет. А главное что в мужике? Натура! Так и заруби на носу… Щас мы эту чертову интервенцию с корнем… Ну-ка, разом взялись да покрепче… Ха!.. И ещ-ще раз!.. Ха!
Внизу что-то чмокнуло глухо. Наполеон рванулся, взбрыкнул, обдав нас вонючей жижей, попал коленями на вязанку. Мы закричали дурными голосами. Бычок испуганно дернулся еще, завалился боком и вот уже, выметываясь из болотины по ту сторону вязанки, попер на сухое.
Ощутив под ногами упругую травянистую дернину, Наполеон дал такую «свечу» в честь своего освобождения, что Колюня хрипанул на последнем дыханье:
— Ах ты ж, обормот!
А бычок, взлягивая, все кружил, как приплясывал перед нами. И липкая грязь шмотьями разлеталась от него во все стороны…
Потом мы купались с Колюней в медлительной дремотной Чулымке, смывая с себя заскорузлые, пахнущие болотиной илистые панцири и чувствуя, как возвращается в мышцы бодрящая свежесть.
Наполеон не отставал от нас ни на шаг, как я от Колюни. Лишь у реки, жадно напившись, бычок растянулся не возле самого берега, а поодаль — грязной кляксой на зеленой траве. За ним цветисто пестрело стадо.
— Отмоем его сиятельство, — взглянув на серые бока Наполеона, сказал Колюня. — Ты только матери не рассказывай.