Я ответил, что никому об этом ни слова — гроб и три креста, как божились мальчишки, хоть соблазн похвастаться приятелям о случившемся уже подкрался ко мне. Чувствуя это, Колюня приворожил меня долгим испытующим взглядом и вдруг сказал с диковатой решимостью:
— Ты не выдашь — тебе скажу!.. Не был я ни на каком фронте, не доехал. Только до Тугулыма, и — ша! Как соскочил на ходу с эшелона за кипяточком, да юрк меж колесами, чтоб быстрей всех, так и… Дурное дело нехитрое. Месяц только в госпитале и провалялся. Но навидался да наслыхался за тот месяц — век не забыть. А выписывать меня стали, я главврачу и говорю — мудрый мужик был главный — говорю, все равно подамся на фронт, хоть где да пригожусь, ёксель-моксель. Другой бы меня обсмеял, а этот всерьез принял. Наклонился и тихо так говорит: ладно, представь, доберешься до передовой да в дело влезешь и к немцам угодишь, живым или мертвым. Какую ты им пропаганду дашь в руки! Скажут, русские уже инвалидов берут на фронт… Ну, тут уж я и пошел на попятный. Против России не попрешь… Это я только тебе, понял?
— Понял, — рассеянно кивнул я, соображая, кому же еще доверил пастух этот «секрет», о котором все знают. Огорошила меня эта перемена в близком мне человеке — не скрою. Был Колюня фронтовиком — стал просто парнем, артистом с погорелого театра, как иронизировал он сам о себе. Не каждый решился б на такое признание. Но странное дело, откровенно сказав о своем обмане, он вовсе не поблек в моих глазах. Глядя в опаленное загаром дерзкое лицо, я отчетливо представил себе, что, если б не роковой случай, быть бы Николаю гвардейцем, вершить бы подвиги с легким его характером, с его решительной хваткой…
Он поднялся с песка, выколупнул из пупка сыпучее крошево и, проводив взглядом громыхающий на запад состав, назидательно добавил:
— А про то, что рассказывал о фронте, не думай. Сниться станет, ни к чему тебе это. Но что было, то было, именно так, как сказал, можешь не сомневаться… Было, браток, только не со мной…
Ждал он ответных слов, не знаю каких, но ждал. А я, вскочив на ноги вслед за ним, так и обмер: за спиной пастуха, блаженно пуская слюну, Наполеон прожевывал рукав застиранной, пропахшей потом Колюниной гимнастерки.
По промтоварной карточке купила мне мама сапоги. Согласно моде весны сорок пятого они не претендовали на изящество: брезентовые голенища цвета хаки, кожимитовые подошвы на клею — обыкновенные брезентухи. Но когда я надел их впервые и они мягко обтянули стопы, показалось: лучших сапог нет ни у кого из мальчишек. По крайней мере, в нашем пятом «А».
До той весны не привык я обращать внимание на свои обутки. Ноги не жмут, ходить удобно, и хорошо, лучших не надо. Но та весна была особенной. Мы жили в сибирском поселке Чулыме, через который, взрывая воздух гудками, — на запад, на запад! — летели поезда. И в том же поселке жила Лиля.
Среди пестрой толпы одноклассников железнодорожной школы, где наголо обритые в санпропускниках головы соседствовали с лохматыми, тоскующими по ножницам шевелюрами, эта узколицая девочка с дерзко вздернутыми косичками — эвакуированная из Калинина — показалась мне обыкновенной чистюлей. Чистюль я не любил — все они были писклями и недотрогами.
Лиля сидела впереди меня, через парту, и прошлой зимой, и этой, но только к весне я стал замечать, что ее торчащие в разные стороны косички обладают свойством нахально лезть в глаза, до навязчивости. Рассказывает ли учительница о том, как попал на Новую Землю ненец Тыко Вылка, объясняет ли правила деления дробей, мельтешат впереди, рассеивают внимание два каштановых хвостика.
В отместку за назойливость я раза два дернул на перемене те косички и получил сдачу: несколько слабых тумаков да взгляд, в котором вовсе не чувствовалось рассерженности или злости. Напротив, в глазах Лили искрилось нечто столь озорное, подтрунивающее, что я готов был дернуть ее за косы еще хоть сто раз, лишь бы снова, поддразнивая, оглянулась она в мою сторону. Но отчего-то смелость моя быстро иссякла.
Всю зиму протопал я в хорошо разношенных, истончившихся на подъеме валенках. Мой дед подшил к ним дратвой толстые войлочные подошвы, и теперь валенки отменно скользили по отполированному полозьями снегу. Особенно лихо это выходило, когда удавалось подцепиться за облучок мчавшейся мимо кошевой или за край розвальней. Отличные были валенки! Но к весне, когда мама заставила надеть сверху ненавистные мне калоши, на каждой ноге словно добавилось по кирпичу. В такие минуты я казался себе неуклюжим и неповоротливым, а то и вовсе — еле шаркающим валенками дедом. Конечно, минуты эти, когда я словно поглядывал на себя со стороны, были мимолетны. Стоило лишь встретить кого-нибудь из знакомых ребят или пересечь рыночную площадь, где торговали колобками из сваренных в меду семян конопли, как мысли устремлялись совсем на другое…