Нам не нужно красться. Они никогда нас не заметят, неуклюжий сонный чурбан и болтливая глупая растяпа. Мы взбираемся по дверному откосу и удобно устраиваемся на верхушке приоткрытой двери.
Голоса я-ласка тоже слышу по-новому: они глубже, ярче, с множеством незнакомых мне тонов. И в этом богатстве отчего-то теряются слова, и мне приходится напрягаться, чтобы разлеплять на них журчащий поток речи.
– Зачем ей это? – это мама, нервно и со странной дрожью. – Они ее сломают, Хин! Ты только представь: Кесса и тайная служба! Может и правда лучше, если она еще хоть годик побудет дома? Попривыкнет…
Папа что-то однородно гудит.
– Ну и что, что они требуют! Что им знать? Не они ее рожали! Ты ж знаешь Кессу, она и с обычными людьми-то не очень. Зачем она вообще это сделала? Такая упрямая иногда, вся в тебя.
– Бм-м-мб… бм-м-мб… взрослеть.
– Да а я ж что! Конечно, сама виновата. Но она же не справится с этим. Я подумать боюсь, какие у них там методы. Что, если она… убьется там, Хин? Она просто комок нервов иногда, она и зверя не чувствует. Я не буду больше хоронить детей!
– Прекращай это, – рокочет папа. – Не надо прятать ее за юбкой. Мы скажем ласкам, что Кесса у нас… такая. Они это учтут. Все образуется.
Мама долго молчит, а потом спрашивает жалобно:
– Мы никак не можем ее не пустить?
– Ренна, ну хватит.
Ласка смотрит на меня с недоумением: мол, почему эти люди считают тебя такой слабачкой? Я поджимаю губы и помогаю ей спуститься с двери.
Я-человек забилась бы сейчас в дальний угол мансарды и сидела там, жуя сухие травинки, до самого ужина. Но я-ласка совсем туда не хочу: там затхло, пыльно и плохо пахнет.
Мы проскальзываем в форточку и вылетаем на воздух. Жмуримся от яркого света, ныряем в снег, молотим его лапами, сбивая с себя назойливые запахи. Смеемся, довольно рокочем, скачем по двору мячиком.
Оглядываемся.
Где-то там пропахшая дизелем дорога, – это не нравится. С другой стороны – запертая летняя кухня и банька: неплохо, но сейчас ни к чему. А вон там, с другой стороны, заснеженный огород, и глубокая канава с речной водой, и утонувшее в сугробах поле, а потом и вовсе – лес.
Хорошо!
Мы скачем по снегу, и холодный воздух наполняет легкие, как гелий наполняет воздушный шарик. Я легкая-легкая, я – на острие стрелы, на пике мира, снег плавится под моими лапами, блестит в моей шерсти, я купаюсь в солнце, и мир полон пронзительных запахов.
Если не это – свобода, то что?
Я подпрыгиваю, перекручиваюсь в воздухе и смеясь падаю в снег. Что бы ни говорили про меня, сейчас я – сильна, я – полна, я – вольна и могу.
И вот тогда я слышу запах.
Он оглушает, он душит, он ввинчивается в каждый мой позвонок и бьет молнией в обнаженные нервы, и там, где всего какую-то минутку была
Я шиплю и вскакиваю на лапы. Запах заполняет собой легкие, прокрадывается в кровь, смешивается с кислородом и отравляет мое тело. Шерсть встает дыбом, до жути, до боли, и я почти кричу, но вместо этого вонзаю в снег когти.
Я была свободна – одну минуту. Одну минуту я была собой, и это не было ни стыдно, ни страшно.
Я скалюсь, щерюсь. Лапы пружиняще напрягаются, взлетает вверх в оскале верхняя губа, увлажненные клыки пробуют на вкус морозный воздух. Я слежу взглядом за пришлыми, и что-то во мне фиксирует холодно, как бьется жилка под челюстью лиса.
Туда я вгрызусь в первую очередь.
Взбитый в пену снег, горящие глаза, острые морды. Зубы. Когти. Зубы. Вываленные языки. Розоватые десны. Капля слюны.
Я рычу, а потом что-то во мне подскакивает: я маленькая. Я маленькая и слабая, мои когти им – ерунда, комариный укус, и я сама им – смешная игрушка, меня можно швырнуть одним ударом лапы, как мяч, меня можно трепать, рвать, драть, и светлый мех смешается с осколками костей и кашей из крови и требухи.
Я пячусь. Кровь застит глаза.
Разворачиваюсь.
Бегу.
Изо рта – пар, белый-белый, густой, как можжевеловый дым. Солнце слепит. Снег раскален, снег жалит морду, я тону в нем, тону, и с каждым прыжком все труднее выдернуть себя из пучины.
Они все ближе; они совсем рядом; я слышу их запахи, я чую азарт и адреналин, и их желание догнать, поймать, присвоить стучит у меня в ушах. Я скачу зигзагами, я врываюсь в лес и отстраненно слышу, как воет за моей спиной волк, как тревожно тявкает лис. Но я забываю вспомнить, что звери подчиняются волчьему вою.
Я думаю только, что не знаю, умею ли плавать.
Я на секунду ловлю испуганный взгляд лиса, и что-то во мне торжествует. Я вся состою из его запаха – чужого, пронзительного, свернувшегося в горле ядовитой змеей.
Это запах борщевика. Это запах волчьего лыка. Это запах родового проклятия, мха на кладбищенских арках, манка над болотным бочагом, свечей во славу Полуночи.
Я прыгаю.
Вода заливается в пасть, льдины с треском сталкиваются над головой и с оглушительным скрежетом расходятся. Я барахтаюсь, гребу, пытаюсь нырнуть, врезаюсь до крови в лед, цепляюсь за него когтями, пытаюсь вдохнуть, кричу, но мой крик тонет в темной ледяной воде.