Аленка закрывает глаза. Бабушка Соня и Медный стоят у плиты над закипевшим чайником. Медный все тот же – худой, низкий, в пиджаке с длинными рукавами. А бабушка Соня другая. Бабушка Соня – такая, как на фотографии в большой рамке – с темными косами, уложенными веночком, с большими веселыми глазами. На той фотографии молодую бабушку Соню обнимает за талию Аленкин дедушка – тоже молодой, с оттопыренными ушами и в солдатской форме. В этой форме дедушка ушел на войну. Три года назад почтальонша тетя Вера принесла бабушке письмо. «Уважаемая Софья Михайловна!» – было написано в том письме. Еще там было написано, что бабушкин супруг Кисляков В. Н. похоронен в братской могиле в городе со смешным названием Гусев. Подписано письмо было – Егорова Т. и Захарова Е. – юные следопыты СШ № 2. Следопыты Егорова Т. и Захарова Е. даже фотографию прислали – черная стена с фамилиями, написанными прямыми узкими буквами. Аленка потом долго смотрела на эту фотографию и думала, что прямой и узкий Кисляков В. Н. совсем не похож на ее дедушку. Еще Аленка думала, что однажды с бабушкой и мамой она поедет в Гусев (два дня на поезде с пересадкой), там их встретят юные следопыты Егорова (Татьяна? Тамара?) и Захарова (Елизавета? Елена?). Аленка подружится с ними, и почтальонша тетя Вера раз в неделю будет приносить Аленке письма. А может, и два раза в неделю.
– Ну хочешь, я к тебе переберусь? – спрашивает Медный и закашливается.
– Скажут – в примы пошел. – Бабушка Соня возвращает свой обычный голос.
– Кто скажет-то, София?
– Люди, Миша, скажут.
– Да что нам те люди? – громко шепчет Медный и снова закашливается.
Сонно дышит давно вскипевший чайник. С фотографии в большой рамке улыбается бабушка Соня с темными косами. Другая бабушка Соня – с закрученными на затылке белыми волосами, тихонько вздыхает.
– Жизнь-то проходит, София. – Голос Медного звучит откуда-то издалека.
– Проходит, Миша. – Из другого далека отвечает ему голос бабушки.
Луна соскальзывает с занавески, сливается с небом. Аленка проваливается в темноту и слышит, как по скрипучим половицам проходит жизнь – вышагивает кудрявой блондинкой, смотрит строгим взглядом красивой Нины, прижимается к стене буквами дедушкиного имени. За жизнью шагает Медный – быстро шагает, торопится. Бабушка Соня идет рядом, держит Медного за руку.
За правую руку держит Мишу-Медного София-бабушка Соня.
Красную ленточку перерезали тремя ножницами. К черной плите в дальнем конце кладбища положили красные гвоздики, помолчали. На пахнущей деревом сцене нового клуба говорили про культуру и про созданные условия. Вечером обещали танцы.
Евгения Борисовна Плотникова, старенькая медсестра из районной больницы, в клуб заходить не стала, присела на новенькую скамейку у входа. Молоденькая журналистка из Минска вынесла из клуба стул и устроилась с блокнотом напротив. Аленка с Варькой уселись рядом с Евгенией Борисовной, может, тоже в газету попадут.
– Я кричу: «Пальто! Пальто!», а он тащит меня за руку к выходу и говорит: «Какое пальто, дуреха? Жизнь спасать надо». А пальто вишневое было, американское, маме в больнице по гуманитарке досталось.
Евгения Борисовна и сейчас в пальто – черном, с серым куцым воротником, хотя на дворе уже второй день лето.
– Что такое по гуманитарке? – шепчет в Варькино ухо Аленка.
– По блату, наверное, – отмахивается Варька.
– На елку с Люськой пошли, отец ее, дядя Вася, завклубом был. – Евгения Борисовна закрывает глаза и молчит, как будто сон смотрит.
– Радовались елке? – ласково спрашивает журналистка.
– Как же не радоваться? – растягивает тонкие губы Евгения Борисовна. – Это же первая была, послевоенная. Не елка, а бал. На афише так и написали: «Новогодний бал». Молодежи своей мало, пришли еще с Ухвалы, со Смородинки, кавалеры с воинской части были – стояли тогда в Заречье. Я Люське говорю: а вдруг отменят? А она смеется: «Теперь жизнь, Женька, теперь не отменят!» – и бусики поправляет – меленькие, а блестят сильно.
Журналистка строчит в блокноте: про большущую елку, про Деда Мороза из ваты, про то, что в больнице ваты не хватало, но это в войну, а бал после войны был, в сорок пятом, первый.
– Танцевали? – улыбается журналистка.
– Последний танец четыре раза объявляли. Меня лейтенантик все приглашал – лицо серьезное, а глаза смеются. А потом кто-то крикнул: «Пожар», и все засмеялись. Какой такой пожар, когда утомленное солнце нежно с морем прощалось?
Евгения Борисовна вглядывается в небо, глаза у нее цвета люпина.
– А как лейтенанта звали-то, Евгения Борисовна?
– Да кто ж его знает. На улицу он меня вытащил, а платье горит. Я руками закрываюсь, и в слезы: как, говорю, голышом по улице пойду? Очнулась в больнице. Санитарка говорила: бредила, боялась, ваты не хватит. Пожар, говорила санитарка, по халатной ошибке случился.
Печи в Заречье еще с полгода не топили. Отца Люськиного, дядю Васю, арестовали да быстро отпустили. Бусы Люськины – меленькие, блестят сильно, утром на пепелище нашли.
– А лейтенанта потом видели? – Журналистка откладывает блокнот, закладывает короткие волосы за уши.