— Подумаешь! — фыркнул Ромка, поправив на носу очки. — А вот видел кто из вас настоящий уран? Или плутоний?
Чибисов засмеялся:
— Какой любознательный юноша! Может, тебе интересно еще знать, свистит ли атомная бомба, когда падает?
— А что? — серьезно сказал Ромка. — По всем законам физики она должна свистеть.
— Типун тебе на язык! — рассердился Самохин, сгребая самородки в кучку.
— Я же теоретически, — упрямо сказал Ромка.
— Теоретик! — засмеялся Демин. — Кстати, когда у тебя экзамены?
— В августе. Трудовой стаж я заработал. Поеду в Новосибирск, к академику Соболеву. Там такой конкурс!
— Не боись, — подмигнул ему Чибисов. — С мешком золота примут вне конкурса. Только заикнись о своей находке.
— Да это не мое! — обиделся Ромка. — Это Петухов спрятал.
Стоявший у стола Бородачев с издевкой сказал старику Петухову, который молча сидел в углу:
— Жмот! Все дурачка из себя строил.
Егор Петухов не ответил, не шевельнулся. С прилипшим к губе окурком он так и застыл на своем сундуке и, не мигая, издали ощупывал глазами каждую горошину на столе. Оцепенело смотрел он, как прораб ссыпает самородки обратно в мешочек и по-хозяйски стряхивает с газеты каждую золотую пылинку.
— Хватит, ребята, полюбовались. — Демин затянул тяжелый мешочек. — Составим протокол и сдадим в милицию. — А если это твое, — сказал он Петухову, — напиши заявление. В милиции разберутся.
— Пиши, Егор! — насмешливо крикнул Грач. — Они там быстро с тобой разберутся.
— Силен, прораб, — ухмыльнулся Бородачев. — На бога берет.
Тот не понял, над чем они потешаются.
— Ты, Петухов, не темни! — хохотал Митя Грач. — Раскалывайся, Егор, пиши на себя заявление. Мол, укрываю государственное достояние — рассыпное и самородное золото. Может, у тебя еще килограммчик зарыт? Напиши, Егор, обрадуй милицию, она до тебя давно добирается.
Петухов усмехнулся в лицо прорабу, как малолетнему дурачку:
— Ну чего пристал? Знать не знаю, чье то золотишко.
— Не твое? — Прораб не поверил.
Петухов прищурился:
— Статью мне пришиваешь, начальник?
— С конфискацией, — подсказал Грач. — Чтобы тебе за избу не платить.
— А пусть попробует доказать, — нахмурился Егор Петухов. — Я закон тоже знаю. Пусть сначала докажет.
— И докажу! — сказал Демин.
— Знать не знаю! Выкуси! Не мое!
— Твое! — крикнул Ромка. — Докажем!
— Катись ты!..
— Тихо! — стукнул по столу Самохин. Стукнул так, что на артельном столе, подпрыгнув, мигнула керосиновая лампа. — Тихо! За стенкой все слышно. А там женщина — соображать надо!
«А там женщина — соображать надо!» — гремело за тонкой дощатой стенкой.
И Оля слышала, с каким грохотом Самохин наводит там тишину. И с грустью думала, что и это смешное самохинское усердие она будет потом вспоминать.
Она одиноко сидела в своей комнатушке. За окном начинало темнеть, — кончался последний свадебный день. Еще одна ночь, и рано утром она соберет вещички, перейдет на тот берег реки, и в леспромхозе муж усадит ее на какую-нибудь попутную машину.
Она будет ехать обратно по знакомой леспромхозовской просеке, по шоссе, через мост, своей улицей и наконец войдет в свою комнату, где все, конечно, по-старому: тетя Глаша с ее заботливой воркотней, линялые ситцевые занавески на окнах, часы-ходики, украшенные сухим бессмертником, розовая гулкая раковина из Крыма, которая издавна лежит на комоде, а за ширмой, на девичьей узкой кровати так и висит ее старый халатик, — с собой, в Тасеевку, она его не взяла.
И снова потечет ее девичья жизнь в угловом промтоварном: «Девушка, покажите! Девушка, отмерьте!» Лампы дневного света над прилавками будут казаться ей слишком яркими после тасеевских керосиновых семилинеек. И, отмеривая покупателям километры ситцев, шелков и штапелей, она все будет думать о муже, о том, как он живет там, в Тасеевке, вдали от нее, и будет ждать его, и все вспоминать эти очень короткие ночи и дни вместе с ним в этой тесной тасеевской комнатушке, к которой она уже успела привыкнуть.
Оля сидела, думая и грустя, пока за стенкой не смолкли громкие голоса.
Вошел ее муж и со стуком швырнул на стол тяжелый кожаный мешочек:
— Все из-за этого золота, будь оно проклято!
Вздохнув, Оля потрогала свою тонкую золотую цепочку:
— Володя, ведь это тоже золото. А если и оно принесет нам несчастье?
— Ну, это ты уже с перепуга. То — совсем другое дело… Вроде символа без объявленной ценности. Ты, Олька, суеверна, как старая бабка.
— Разворчался, старый муж! — Краешком платка она вытерла на его лице пятна сажи и копоти. — На кого ты будешь тут ворчать без меня? — С тревогой она заметила, как осунулось и потемнело его лицо за эти три дня. — Никуда я от тебя не уеду, слышишь, не оставлю тебя одного.
— Не выдумывай. Тебе пора собираться.
Он закурил, открыл форточку. Повеяло влажным запахом снега и хвои.
— Утром выйдем пораньше, пока не начало таять, — сказал он, не обернувшись.
Она с шумом задвинула пустой чемодан под кровать в дальний угол.
— Не поеду я к тете Глаше за ширму!
— Олька, ты неразумная!