Порой вечерами нас зазывали к себе сестры-рижанки Лайма и Айна. У них было уютно, горела настольная лампа под зеленым стеклянным абажуром, на письменном столе стояли кружки с дымящимся кипятком. Мы пили кипяток, едва подкрашенный сушеной морковкой, ели паштет из белковых дрожжей — привычное лакомство тех лет — и подолгу беседовали. Большей частью вспоминали о прошлом. Все наши воспоминания были исполнены грусти и радости в одно и то же время. Радости, потому что, как нам казалось, мы знали счастье; грусти, потому что счастье кончилось.
Послушать всех, кого угодно, нашу московскую соседку, рижанок Лайму и Айну, сотрудников наркомата, кого ни возьми, выходило, что до войны у каждого, где бы он ни жил, жизнь была прекрасной.
Среди кисельных берегов текли молочные реки сплошного блистающего счастья. И все были абсолютно, решительно, непоколебимо счастливы.
— О, у нас на возморье по воскресеньям яблоко не упадет, — вздыхала мечтательно Айна, ей вторила Лайма: — Помнишь праздник Лиго в Межепарке?
— Межепарк, — стонала более экспансивная Айна. Лайма молча вытирала глаза. Должно быть, им часто снилась родная Рига, чайки над морем, желтый песок взморья, строгие ели Межепарка. Наши комнаты были рядом, порой приходилось слышать, как кто-то из сестер вскрикивал со сна, а однажды я проснулась ночью от плача. Это плакала Айна, прерывисто всхлипывая, повторяя все время одно и то же:
— Неужели навсегда? И никогда, никогда больше? Да, никогда?..
Ранней весной меня отправили на трудфронт. Наркомат получил предписание командировать на лесозаготовки трех молодых сотрудников; самым молодым сотрудником оказалась я, и самым изо всех здоровым, потому что у остальных молодых можно было насчитать целый букет различных хвороб, и потому меня, единственную изо всех здоровую, послали на лесозаготовки под Белебей.
Однако мне не пришлось работать в лесу. Приехав на место, я свалилась в жестоком гриппе, осложнившемся воспалением среднего уха.
Я болела целых три недели. Меня определили в избу, к старому леснику. Старик был добродушен, характера мягкого и покладистого. Правда, выпив, он становился сущим зверем, буйствовал, беспрерывно орал на свою жену Михевну, даже порывался иной раз ударить ее, а она, сохраняя невозмутимое спокойствие, не перечила ему ни единым словом. Зато позднее она, что называется, брала реванш, ругательски ругая за все, а он, проспавшись и окончательно протрезвев, лебезил перед нею, униженно просил прощения, обещал никогда, ни за что, ни одной капли…
В конце концов мне изрядно надоели оба старика со своими скандалами, едва поднявшись с постели, я на попутном грузовике укатила обратно в Уфу.
Близился вечер, когда я открыла калитку. На крыльце стояла Наина. Старый мужской, должно быть Гришин пиджак был накинут на ее костлявые плечи, в руках ведро с водой. Она приставила ладонь козырьком к глазам, вглядываясь в меня, потом узнала.
— Долгонько тебя не было…
— Где мама? — спросила я.
Она ответила не сразу:
— Не знаю.
— В госпитале? — спросила я.
— Может, и так, — ответила Наина. Голос ее звучал обычно, негромко, глуховато, но мне почему-то стало вдруг как-то не по себе.
Я пробежала мимо нее, с силой дернула дверь в нашу комнату. Ни одна дверь, так уж было заведено в этом доме, никогда не запиралась.
В комнате, где мы жили с мамой, все было по-прежнему. Столик, два стула, две раскладушки. Шкафчик для посуды. Черный громкоговоритель на стене.
Но чего-то не хватало, чего, я не могла сразу сообразить, потом поняла: не было папиного габардинового плаща, висевшего обычно возле дверей, покрытого простыней. Не было — и все тут. Куда же он мог деться? Мама берегла его, сколько раз предлагали ей поменять плащ на масло, сало, картошку или баранину, она ни за что не соглашалась.
— А в чем же будет ходить мой муж, когда вернется? — спрашивала мама. Она меняла на продукты свои платья, даже летнее, только-только сшитое в Москве пальто, которое очень шло ей, за это пальто мы получили два мешка картошки и килограмм сала, но папин плащ был неприкасаем, и я часто представляла себе, как мы приезжаем обратно домой, нас встречает папа и мама дает ему надеть его любимый плащ…
Я бросилась обратно к Наине. Она все еще стояла на крыльце, мыла рогожной тряпкой ступени.
— Где мама? — спросила я. — Говорите правду!
Наина снизу вверх глянула на меня. И вдруг с неожиданной теплотой, почти ласково взяла меня за руку.
— Тут вот какое дело…
— Что? Какое дело? — спросила я, едва шевеля губами, сердце мое внезапно застучало гулко и так часто, что казалось, всем кругом слышен его громкий, сильный стук.
— Да ты сядь, вот сюда, на ступеньку, здесь чисто, я вымыла…
Почти насильно она заставила меня сесть на ступеньку, сама присела возле меня. Маленькие глаза ее казались печальными.
— Ничего не поделаешь, — сказала Наина, — стало быть, так суждено…