Иван Степанович понимал, что смещение с должности Кочубея, имевшего большие связи с казацкой старши́ной, могло повлечь за собой крупные неприятности. Кроме того, было и другое, более сложное препятствие. Кочубея знали в Москве как преданного, хотя и недалекого человека. Больше всего опасаясь неизвестных доносчиков, гетман сам постоянно расхваливал генерального судью и добился того, что именно Кочубею был поручен «тайный присмотр» за ним.
Смещение человека, верность которого он сам не раз подтверждал, могло показаться подозрительным и при наличии постоянных мелких доносов, поступавших со всех сторон на гетмана, вызвать со стороны Москвы настоящий «тайный присмотр».
Пока между Мазепой и Кочубеем существовала дружба, гетман мог быть спокоен. Сватая Мотрю, он в глубине души надеялся на укрепление дружбы, на то, что со временем убедит Кочубея примкнуть к нему.
Однако неудачное сватовство обострило отношения, и это заставило гетмана применить другой, заранее продуманный способ. Он нарочно говорил при Кочубее слова двойного значения и, зная, что судья сообщит о них в Посольский приказ, немедленно отправлял туда свои объяснительные письма. Он «делал врага смешным», как советовали отцы иезуиты.
В этом, сама не ведая того, помогала ему Мотря.
Гетман любил крестницу, но его разум не находился в подчинении у чувства. Он уже давно никому не давал своей арфы.
И так «премудро» было устроено сердце его, что совмещало оно одновременно и любовь и подлость.
Мазепа представил Шафирову историю своей любви к Мотре в смешном виде. Не пощадив чести девушки, он выставил Кочубея «обиженным дураком», помышляющим лишь о мести за потерянную невинность дочери.
И теперь, в ответ на известие о новом доносе Кочубея, гетман продиктовал Орлику пространное письмо к Шафирову, объясняя злобу судьи той же «смеху достойной амурной историей». В доказательство он приложил маленькую любовную записку, только что полученную от Мотри из монастыря.
Авантюрист и бродяга Орлик, человек без совести и чести, даже рот раскрыл от изумления.
III
И все же Мазепа не мог оставаться спокойным. Его тревожила неопределенность положения. Пугал каждый стук, каждый шорох. Он стал крайне раздражителен. Мало ел и спал, перестал следить за собой. На посеревшем лице резче обозначились рытвины морщин, глаза утратили живость, седые усы обвисли совсем по-стариковски, щеки и подбородок покрылись седой, колючей щетиной.
Гетман понимал, что вести долго двойственную политику он не сможет. Между тем он все еще не знал, когда шведы выступят из Саксонии.
Беспокоил и король Станислав… Он очень болтлив, может случайно выдать… И потом: почему Станислав до сих пор ничего не говорит о независимом украинском королевстве, а отделывается лишь намеками о предоставлении гетману титула владетельного князя в каких-то герцогствах Витебском и Полоцком?..
Не было у Мазепы уверенности и в том, как отнесется к его замыслу казацкая старши́на. Многие полковники недовольны царем, но согласятся ли они на измену — неизвестно.
О народе Мазепа не думал. Иезуитское воспитание, полученное им, приучило его презирать простых людей. Иезуиты считали простой народ неспособным к самостоятельному проявлению своей воли, они учили, что народ сам по себе представляет стадо, которое всегда послушно идет за пастырем. Поэтому не удивительно, что Мазепа, придерживавшийся таких воззрений, полагал, что казаки и холопы должны поступить так, как прикажет старши́на и полковники…
Войнаровский пока Мазепу не тревожил. Племянник знает только, что ему надо знать. Пусть себе на здоровье мечтает о народной вольности и служит ему, Мазепе. Дальше будет видно…
Орлик? Этот кое-что уже знает, но все-таки следует поразмыслить… Писарь умен, служит верно и усердно… Гетман скрыл его прошлое, сделал генеральным, щедро оплачивает каждую услугу. Продавать благодетеля писарю нет смысла. А вдруг? Кто знает темную, как омут, душу этого бродяги?..
Мазепа представил себе десятки соблазнов и возможностей.
Нет, лучшего положения Орлик никогда не добьется, — значит, и изменять выгоды ему нет. Следует, однако, испытать и окончательно связать его с собой.
Ночь. Гетман лежит в кровати. Свеча на столе освещает его лицо, которое кажется болезненным и дряхлым. Дверь в соседнюю комнату открыта. Слышен сухой скрип пера. Орлик еще работает.
Гетман, кряхтя, приподнимается:
— Ты скоро кончишь, Филипп? Дело есть…
— Сейчас, ваша ясновельможность, — подобострастно отзывается писарь.
Он входит, мягко, по-кошачьи. В трех шагах от кровати почтительно останавливается.
— Что изволите приказать, пане гетман?
— Вот, — морщаясь, достает гетман письмо, запрятанное глубоко под подушки, — вот возьми… Я не вспомню цифирь… Старею, что ли?
Орлик протягивает руку. Серые, хитрые глаза щурятся над бумагой:
— Рука ее светлости княгини Дольской…
— Да… Черт ее просит с письмами, — сердито ворчит Мазепа. — Ты прочти вслух… Да заслони свечу… Глаза болят.