Клитандр — персонаж довольно непривлекательный. Этот унылый резонер («ваше время прошло, мадам, другая заняла ваше место») никогда не вызывал энтузиазма у актеров. В тот вечер, однако, я вкладываю в свою роль такую страсть, что зрители, покоренные и очарованные, освистывают злополучную Арманду, как только она открывает рот, а мой маленький, злобно-мстительный монолог награждают бурной овацией. Есть в этой реакции зала что-то необъяснимое. Обычно аплодисменты, даже если они раздаются некстати, не отвлекают меня от роли. Я перевожу их на язык своего персонажа, как спящий переводит на язык сновидения любой посторонний звук. Они доносятся до меня то шумом дождя, то шумом прибоя. Все, что совершается в зале, проникает в меня сквозь фильтр роли. Сцена высится над залом, и этого полуметра высоты мне достаточно, чтобы чувствовать себя недосягаемым даже для зрительских восторгов. Что я буду делать, когда этого крепостного вала не станет?
Если следующий выход не скоро, мы дожидаемся его у себя в уборных. Меня эти перерывы не беспокоят: пока идет спектакль, меня поддерживает сознание того, что жизнь моего героя продолжается. Разумеется, я стараюсь не рисковать и не играю с огнем, главное для меня — сохранить связь со своим героем. Эти провалы во времени могут оказаться смертоносными, как смертоносен для сердечника остановившийся аппарат искусственного дыхания. Я нашел, как оградить себя от опасности. Я оправляю в рамки гравюры, эстампы, фотографии — это память о деде, и она же, сохранив с детства движения рук Авраама, облегчает мне труд. Главное, что работа эта неторопливая и кропотливая: время как бы останавливается (нет ничего хуже ощутить бег времени, пока длится антракт), и я не разлучаюсь со своим героем.
Я отдаю предпочтение поперечным рамкам. Эту свою склонность я заметил не сразу, а заметив, не мог не связать со своей любовью к итальянской перспективной сцене. Я не покупаю вертикальных гравюр, не делаю вертикальных фотографий.
Когда я мастерю или играю на сцене, я спокоен. И в изображение я переливаюсь, как в роль. Это у меня с детства: я мог вдруг очутиться посреди пейзажа на картине, украшавшей мою комнату. Правда, пейзажей как таковых у меня не было — только в виде фона библейской живописи. Авраам собирал гравюры восемнадцатого века и дарил мне те, что считал для меня подходящими. Чаще всего я уносился в другой мир, сидя за своим пюпитром из смолистой сосны и готовя уроки — над пюпитром висела лубочная картинка, изображавшая жертвоприношения Авраама.
— Не правда ли, вылитый дедушка? — всякий раз, заходя ко мне, спрашивала бабушка Клеманс Жакоб.
Я и вправду узнавал рамочного мастера в библейском патриархе, облаченном в длинный белоснежный хитон и заносящем нож над хрупкой шеей сына. Картина нисколько не пугала меня: я знал, что спаситель явится вовремя. Когда знаешь развязку, не о чем беспокоиться; тот же безмятежный покой испытывал я потом и на сцене. Часто я представлял себя юным Исааком, слезал со скамьи и, заведя руки за спину, преклонял колени перед картиной. Я опускал голову и ждал смертоносного удара. Пол подо мной каменел и становился скалой. Чуть повернув голову, я видел огнистоперую птицу, с которой был уже знаком по картине.
— Птица, — говорил я ей, — я буду смотреть на тебя изо всех сил, потому что больше я никогда ничего не увижу.
Смертельное томление Исаака передавалось мне, но чуть приглушенное, оно даже доставляло мне некоторое удовольствие: ведь я знал, что все кончится хорошо. Я так пристально смотрел на птицу, что видел на ее месте только оранжевое пламя, и в этот момент раздавался шелест крыльев, наполнявший меня священным трепетом: я угадывал парение ангела над моей головой. Что-то теплое растекалось по моему бритому затылку — это Авраам лил слезы благодарности, вознося молитву Всевышнему.
В тот вечер, когда Сесиль лишилась надежды, мне страшно возвращаться к себе в артистическую уборную. Не лучше ли остаться за кулисами, поближе к сцене, под сенью моей мольеровской семьи?
Когда занавес падает над последним актом, я хватаю проходящую мимо Филаминту и спешу рассказать ей все. Я рассказываю не актрисе, а матери Генриетты. Мне кажется, что, раз я успел поймать ее на сцене, едва она отыграла свою роль, она должна сохранить в душе хоть след материнской добродетели. И я сам чувствую, что способен высказаться, только пока на мне костюм Клитандра.
Когда я возвращаюсь домой, Сесиль все еще спит во флигеле на диване. Два дня она будет лежать на нем не двигаясь, отказываясь от еды, не открывая глаз.
Мадам Баченова появляется в пятницу в свое обычное время. Мне трудно судить, какова мера ее ответственности за то, что случилось с Сесиль. Думаю, что ответственны обе в равной мере.
Сегодня Ирина против обыкновения не скупится на улыбки. Погасить их одним словом выше моих сил. Но все мои предисловия только раздражают Ирину. Я прошу ее присесть. Обычно это предложение не вызывает у нее протеста, но сегодня она решительно отказывается и заявляет, что ей нужно видеть свою ученицу. Я робко говорю, что Сесиль нездорова.