— По крайней мере репетировать-то ты можешь начать. Мы собираемся в следующую среду — к трем, надеюсь, ты сумеешь освободиться!
Это звучит совсем не как вопрос. Я должен быть свободен — вот и все. Жоарис наступает так стремительно, что я не успеваю занять оборону. Пока я только молчу. Бартелем и и этого довольно, он продолжает:
— Значит, до среды.
Он поднимается. Я, в надежде удержать его, наивно киваю на его недопитый стакан.
— Мы репетируем в «Буфф-дю-Нор».
— Послушай, Жоарис, я еще не решил, смогу ли я…
— Что? — Он даже поперхнулся от удивления: да что же такое с моей памятью? — Снова ты за свое! Я все твои отговорки наизусть знаю. Все это детство.
Жоарис делает паузу; соседи начинают с интересом поглядывать на нас. Опершись ладонями о стол, он наклоняется ко мне.
— И даже смахивает на трусость, Кревкёр.
Возможно, он и прав, только я твердо знаю, что никакими своими мыслями до сих пор с ним не делился.
— Хорошо, буду. — Больше сказать мне нечего.
Он улыбается, протягивает мне руку и уходит, став вдруг похожим на продавца, которому удалось сбыть залежалый товар.
Я долго сижу, обдумывая, как должен был я себя вести. По мере того как нужные слова выстраиваются в стройные фразы, во мне закипает злоба. Слишком поздно. Наконец я выхожу из кафе. И не знаю, куда себя деть. Сегодня вечером я свободен от спектакля, значит, ничто мне не поможет, значит, я не смогу даже скрыться за чужой личиной и почувствовать себя в безопасности. В ресторан мне идти не хочется: сегодня мне почему-то все тяжело, лучше уж пойду в кино. Я брожу от одного кинотеатра к другому, не зная, на чем остановиться. Хмурые кассирши, с их фельдфебельскими интонациями, раздражают меня. В Льеже все они были приветливы, от них веяло человеческим теплом. Словно выбрали эту работу именно ради удовольствия общаться с людьми.
Вот наконец у одной губы раздвигаются в улыбке. Натуральная блондинка, пожалуй, только немножко крупновата. Я иду прямо к кассе, даже не взглянув на афишу.
…На заднем плане — кровать, резная, украшенная листьями и плодами, она кажется почти черной на фоне белой стены. Два тела сплелись, укрытые простыней, и только движения их угадываются под складками ткани. Но вот они размыкают объятия и вытягиваются рядом, ноги прямые, руки вдоль тела — два изваяния на могильной плите. Камера постепенно приближается и выхватывает профиль женщины. — Я узнаю Гленду Джексон. Изваяния оживают, простыни отброшены. Тело женщины совершенно обнажено. Она поворачивается и закрывает от зрителя мужчину. Видны ее спина, бедра. Простыни заплели их ноги в какой-то странный, словно витая готическая колонна, кокон. Мне вдруг вспоминается вязанье Сесиль у нас в мастерской, закрытое белой простыней.
На этой детали церковной архитектуры мы покидаем постель и видим ту же женщину сидящей в вагоне метро. Обыкновенная женщина, каких много вокруг. Я не могу заставить себя смотреть на это будничное лицо, сосредоточиться на нем. Я остался с Глендой Джексон — актрисой, способной на жертвоприношение, свидетелем которого я только что был. Ее самоотречение просто подавляет меня, словно я сам подвергся такому же испытанию и, послушный режиссеру, пошел на жертву. Гленда Джексон преодолела преграду, которую мне не преодолеть, хотя я только что и пообещал Бартелеми это сделать. Во всяком случае, он считает, что пообещал, а для меня это — одно и то же. Я почувствовал, что сгораю со стыда в этом темном зале. Непреодолимого стыда, непонятно чем вызванного. По-моему, я должен на что-то решиться, неважно на что: отказаться от предложения Жоариса или безоговорочно подчиниться правилам игры. Мама учила меня твердости, но только у меня пока не было возможности ее проявить. И я даже не знаю, как может она проявляться.
В зале зажегся свет, а я так и не смог представить себе жизнь этой дамы, которую только что видел обнаженной на ее великолепном мраморном ложе. Я так и остался на тех ужасающих кадрах, ужасающих тем, на что они меня толкали, к чему обязывали. Вот так я всегда и живу с опозданием. В школе я застревал на каком-нибудь слове, взгляде учителя. Очнувшись, я попадал в какой-то новый, неузнаваемый мир. Я страстно желал остановки, передышки… Неужели нельзя подождать неужели нельзя… Однако мои путешествия порой бывали довольно мрачными. Особенно по улице. Мне попадался навстречу слепой или безногий калека или страдающая подагрой женщина, которая передвигалась мелкими шажками, точно заводная кукла, и я становился ими. Мне трудно сдвинуться с места, глаза мои покрывает пелена, ноги под колесами троллейбуса… На улице, где другие учатся жить, я учился умирать.