Наконец королева опустилась в кресло, раздались три удара, и занавес пошел вверх — словно три эти действия были неразрывно связаны между собою.
Мадам Сегон-Вебер запечатлелась в моей памяти скорее как какой-то предмет, нежели живая женщина: на ней было столько одежд и драгоценностей, что она походила на шатер, возвышающийся среди пустыни. Ее возраст так не соответствовал роли, что казалось, будто она существо иной породы, чем ее партнеры. Эта бездна искусственности восхищала меня.
— Франсуа, ты должен пойти поздороваться со своей учительницей, — сказала мне мама в антракте.
Я с тоской встал. Причин для мрачного настроения я и так имел достаточно: во-первых, Федре оставалось жить всего два акта, во-вторых, завтра был понедельник. Предстоящая встреча с мадемуазель Доомс переполнила чашу моих бед, однако мне ничего другого не оставалось, как покорно последовать за матерью, которая решительно шагала по наклонному коридору, ведущему в бельэтаж.
— Вот уж не думала, — говорила она на ходу, — что мадемуазель Доомс способна заинтересоваться трагедией. Забавно, что мы встретили ее в Брюсселе.
Неожиданные встречи всегда приводили мою мать в состояние радостного возбуждения. В любом совпадении, в любой случайности, в малейшем домашнем происшествии, которому не находилось немедленного объяснения, ей виделось нечто необыкновенное, нарушающее обыденное течение жизни.
Я сразу же заметил мадемуазель Доомс. Волосы ее были собраны в пышный шиньон, низко спускающийся на затылок, — эта прическа, весьма необычная для того времени, казалась мне воплощением строгости. Своим размашистым, почти мужским шагом мадемуазель Доомс приближалась к фойе. Мама оглядывалась во все стороны, но силуэт моей учительницы не был ей так хорошо знаком, как мне, и при некотором везении я вполне мог надеяться избежать нежеланной встречи.
Вскоре мы миновали место, откуда голубое атласное платье еще можно было увидеть. Я принялся убеждать мать, что мадемуазель Доомс, должно быть, осталась сидеть в зале, и мы заглянули в бельэтаж.
Мне не терпелось поскорее услышать снова певучий голос мадам Сегон-Вебер и музыку александрийского стиха. Но я не мог заглушить угрызений совести, оттого что обманул мать, поэтому едва мы уселись, как я тут же указал ей на голубое платье в бельэтаже.
— Вот она и вернулась, — сказала мама. — Она по-своему недурна, только чересчур худа, на мой вкус.
При слове «худа» занавес взвился, не оставив мне времени, чтобы высказать свое мнение.
Спектакль уже подходил к концу, когда в зале раздался крик. Он был так ужасен, что разом вырвал меня из состояния блаженства. Я не случайно говорю именно «вырвал», ибо это было ощущение почти болезненное. Я поднял взгляд от сцены и увидел в ложе, прямо напротив нас, во втором ярусе, человека, которого словно какой-то вихрь подбрасывал на сиденье. Он раскачивался, описывая корпусом широкие круги, в то время как на сцене кровосмесительная любовь Федры приближалась к развязке.
Я разрывался между этими двумя образами, но занавес наконец упал, и выбора у меня не стало. Я тут же воплотился в незнакомца напротив, терзаемого неведомым мне недугом. Зажегся свет, зрители аплодировали, приветствуя подвиг мадам Сегон-Вебер.
— Боже мой, — сказала мама, — неужели они не могут дать ему умереть в тишине!
Она встала, но не для того, чтобы идти к выходу, а исключительно из уважения к человеку, которого сочла умирающим. Каждое его движение было отчетливо видно на темном фоне ложи, в глубине которой суетились какие-то тени.
— Неужели никто не может ему помочь? — спросила мама, сделав шаг к выходу. В это время в ложе напротив появился какой-то человек, и суматоха улеглась. Он склонился над больным.
Первая, кого мы встретили в коридоре, была мадемуазель Доомс. Однако в такой момент мама не сочла возможным завести разговор о том, есть ли у меня еще надежда «наверстать упущенное».
— Вы не знаете, — спросила мама, — что случилось с этим беднягой?
— Кажется, эпилептический припадок.
— А-а, наверно, — протянула мама. — Я ни разу в жизни не видела эпилептических припадков.
— Я тоже, но так говорили все вокруг…
На этот раз я, должно быть, показался мадемуазель Доомс еще более странным, чем в классе, ибо я так и не раскрыл рта. Я все еще переживал то мгновение, когда услышал крик, он продолжал звучать у меня в ушах. Время для меня словно остановилось, я задержался в ушедшей минуте, как это случается со стариками, продолжающими жить в эпохе своей молодости.
Мы спускались с холма Эрб-Потажер под проливным дождем. Теперь, когда мама успокоилась насчет судьбы больного, она принялась обсуждать спектакль, сожалея, что «Федра» не произвела на нее такого впечатления, как некогда на ее родителей. Меня поразила одна фраза, она врезалась в мое сознание, точно поданный мне знак: «Я забыла, что с той поры прошло тридцать лет и все не могло не измениться».