Но разве Павла могла утерпеть и не проводить сына? Она спряталась в кустах желтой акации напротив вагона, возле которого выстроились призывники — все разные и в то же время одинаковые из-за стриженых под нулевку голов. Геннадий стоял на правом фланге третьим — худой, в старой телогрейке, на плече вещмешок, похожий на солдатский «сидор» Максима, завязанный таким же узлом, голова, как у всех, стрижена наголо, отчего уши торчали смешно и трогательно, но лицо спокойное и даже радостное.
В тот день отправляли из города и заключенных. Спецмашина, прозванная в народе «черным вороном» за темный цвет и свое назначение, лихо подкатила к арестантскому вагону, прицепленному впереди почтового вагона, из машины выскочили два солдата-конвоира и проводник с собакой, застыли у дверей «воронка». Из вагона на перрон спустились еще двое охранников. Заключенные выпрыгивали на землю и тут же вскакивали в вагон под окрики охраны. «Быстрей, мать вашу!» — орал и милиционер, сопровождавший команду от милиции до вагона. И словно помогая своим хозяевам, собака рычала, скаля зубы, рвалась с поводка. К «воронку» бросились несколько человек — родственники заключенных, но один из солдат угрожающе шевельнул автоматом и закричал: «Нельзя! Назад!»
Лицо Геннадия, который смотрел на заключенных, покрылось смертельной синевой, а Павла почувствовала, что сердце замирает в груди, и она, чтобы не упасть, крепко уцепилась за ветку акации, ведь Геннадий мог оказаться в том «воронке».
— По вагонам! — зычно крикнул сопровождавший призывников офицер после переклички.
Парни один за другим стали подниматься в вагон, оглядываясь, выискивая глазами родных, в вагоне все полезли к окнам. Геннадий даже не оглянулся и к окну не подошел.
Загудел предупреждающе паровоз, состав дернулся, а толпа провожающих — их было много, гораздо больше призывников — качнулась, уперлась в вагон, заголосила. Родственники заключенных метнулись к арестантскому вагону, заколотили бешено по стенке вагона. Машинист резко затормозил и вновь дал длинный гудок прежде, чем тронуться с места. И вновь толпа пьяно взвыла, ринулась к вагону, остановив поезд. Милиционеры врезались в толпу, оттесняя людей от вагона с призывниками. А Павле стало жутко от воспоминаний проводов Максима на фронт в сорок первом: так же голосили жены, так же возле вагонов суетились милиционеры. Максим уехал и не вернулся. Она украдкой перекрестилась, прогоняя черные мысли, также меленько перекрестила и вагон с новобранцами: «Пусть у тебя, сын, все будет хорошо, не проклятием, благословением я провожаю тебя в дорогу, и хотя голова твоя стрижена, как у тех, что был в „воронке“, все-таки ты едешь в другом вагоне».
А состав все же тронулся. Застучали колеса паровоза, пробуксовывая от натуги, им откликнулись колеса вагонов, и вот поезд набрал скорость и через минуту мигнул красным фонарем на последнем вагоне, скрылся за массивными складскими пакгаузами, увозя Геннадия в неведомое будущее. А Павла стояла в кустах желтой акации, чувствуя, как подступает к горлу дурнота, голову обносит туманом, сознание ускользает куда-то, а сердце замирает в груди, и она уцепилась за ветки, чтобы не упасть.
Павла шла домой, думая тяжкую думу о горькой своей жизни, что проходит она, а счастья нет. Вот и «бабий век» — сорок лет — позади, а счастье где-то блуждает, никак не найдет к ней дорогу, обычное женское счастье.
Где-то на Сахалине живет с новой семьей Иван Копаев, который с войны вернулся безногим — об этом рассказал ей Виктор, ездивший к отцу перед армией. Больше о жизни Копаева он и слова не вымолвил, а когда Лида задумала съездить на Дальний Восток (в голове девушки застряли пересуды тетушек, чья она дочь — Ивана или Максима?), то запретил ей ехать туда. Своенравная Лида уважала старшего брата и послушалась его.
Не вернулся с войны Максим. Где лежат-покоятся его косточки? А то поехала бы туда Павла, поклонилась в пояс, выплакалась бы на его могиле. Только сейчас она поняла, как спокойно ей жилось с Максимом, словно за каменной высокой стеной, где не достает никакой ветер.
А сейчас тяжело жить, потому что «нет мужа, нет заступника». Родня — большая, да нет от нее толку, только подковырки да насмешки сестер, и дети живут сами по себе, нет им дела до матери. Прав был Максим, говоривший: «Ох, Паня, смотри, как бы сестры не объегорили тебя, у них сердце недоброе, помогай им да оглядывайся. Не дай бог, если беднее да несчастливее их жить будешь — заклюют». И как в воду глядел Максим-Максимушка. Где же ты?
Вернувшись домой, Павла попросила Шурку не лезть с вопросами и дать спокойно почитать газеты. Развернула «Правду», и на колени упало письмо. Она узнала почерк Смирнова.
Смирнов на шести тетрадных листах подробно описывал два года своей жизни, сообщал, что лечился от алкоголизма и, завершая письмо, попросил разрешения приехать, если, конечно, Павла до сих пор не замужем.