«Как у вас идет обмен комсомольских билетов? Мы уже получили новые. Двоим решили билеты не менять — совершенно инертные люди в смысле общественной жизни…»
«Я хожу на литературный факультатив. Но занятия меня не удовлетворяют: скучно. Но все равно буду ходить: меня интересует классическая литература. Да еще общественная работа. Потому пропадаю в школе целыми днями. Завтра, например, литературный вечер на английском языке…»
«Тюмень наша теперь принимает по телевидению и Москву. Так что не пропускаю ни одного хоккейного матча. Наши — молодцы, пожалуй, вновь станут чемпионами. Представляешь? В седьмой раз!»
«А ты слышала об американской певице Эрзе Кит? Популярнейшая певица в США. Казалось бы, что еще надо? А она в Белом доме на званом обеде открыто высказала свои взгляды: „Мальчишки бросают школу, потому что учись-не учись, а во Вьетнам попадешь все равно“. И за это все радиостанции сразу прекратили трансляцию ее песен…»
«Знаешь, жизнь прекрасна, если ты в ней принимаешь активное участие. В этом-то, наверное, красота ее и прелесть. Да, жизнь прекрасна! И прекрасен в ней человек. И вдруг эта жизнь обрушивает на тебя свои удары, ставит подножки. И все-таки будем жить, рваться вперед! Так ведь?»
Эти письма и сам «Орленок» стали новым толчком к дороге, по которой потом направилась Шура Дружникова. Та скрытая тайная пружина, которую в свое время разглядела Эрна, развернулась мощно и мгновенно именно там, в «Орленке», среди ребят, которые поведением, мыслями, мечтами были похожи на нее. Ребята, среди которых оказалась Шура, были веселые, дружные, добрые и покладистые. Они беззлобно шутили между собой, и не было в тех шутках даже намека на пошлость или забористую брань, которую она частенько слышала от своих приятелей по улице. Это была настоящая молодежная элита, которой предстояли большие дела, и они готовы были к ним. Они были искренние и душевные, любили свою страну, готовы были мгновенно встать на ее защиту, в них еще были отголоски той умной, увлекающейся и любознательной довоенной молодежи. Они способны были грудью закрыть друга от пули, так и делали потом на острове Даманском и в Афганистане. Такими воспитали их школа, пионерская и комсомольская организация. Именно по их незащищенным от скверны душам и ударил потом на излете своих восьмидесятых годов двадцатый век…
Смирнов был раздражен. Хотелось выпить, а не на что — до пенсии два дня, и он, чтобы заглушить это желание, беспрестанно курил. В комнате стало душно, и Шура не выдержала:
— Пап, не кури. Голова болит.
Отец зло взглянул на Шуру и бросил:
— Указывать мне еще будешь!
— Не указываю, прошу, — ответила Шура, надеясь, что отец выполнит ее просьбу.
Мать в этот момент поставила на стол перед отцом тарелку супа. Смирнов бултыхнул в тарелке ложкой, попробовал и брезгливо спросил:
— Что это за гадость?
— Картофельный суп, — пролепетала мать.
— Бурда какая-то! — рявкнул Смирнов, отталкивая тарелку от себя. Суп выплеснулся на старую, потерявшую свой былой цвет, клеенку.
Шура улыбнулась:
— Пап, не нравится — не ешь, нам больше достанется, а вообще, по-моему, вкусно.
— Ты! Будешь еще что-то говорить! — взъярился отец: улыбка Шурки показалась ему издевательской. И добавил бранное слово.
Для Шуры не было новостью, что отец сквернословил по поводу и без него, порой она даже удивлялась: неужели отец так же выражался и «там», в той жизни, о которой постоянно вспоминал, восторженно рассказывая о ресторанах, театрах, служебных машинах и предупредительных помощниках? Но, скорее всего, отец считал, что на «дне», где очутился, слетев с заоблачных высот партийной работы, его нынешнее поведение — нормальное, потому что сейчас он общался с простыми по своему незатейливому сознанию людьми, и большая часть из них — выпивохи. Но бранился он чаще для «связки слов», мог обозвать и мать, но к Шуре так никогда не обращался. И вдруг…
Кровь бросилась Шуре в лицо:
— Отец, извинись! — потребовала она.
— Я?! Извиняться перед всякой… — и вновь бранное слово, а следом — летящая ей в лицо тарелка.
Девушка успела поймать тарелку, суп выплеснулся на руки, обжег кожу, это разозлило, и она, даже не размышляя, метнула тарелку обратно. Тарелка угодила Смирнову в грудь, и он, забрызганный остатками горячего супа, вскочил на ноги, ринулся на Шуру. Но не зря она росла рядом с братьями, водилась с мальчишками. Их наука драться вспомнилась в один миг, и Шура, взвившись с места, врезалась головой отцу в грудь. Тот охнул: шестьдесят четыре — не пятнадцать, повалился на кровать, а Шура уже сидела на нем верхом и с размаху, со всего плеча, выдавала пощечины:
— Вот тебе за б…, вот тебе за тарелку, вот за маму, за пьянку! За то, что смалишь в комнате!..
Мать суматошно металась по комнате, не зная, что делать — помогать дочери или защищать Смирнова, которому явно приходилось туго. Смирнов дергал ногами, пытаясь достать Шуркину спину, махал бестолково руками, прикрывая лицо, и вдруг выдохнул:
— Уф-ф! Дай отдохнуть… — жалобно попросил и покорно. Лицо его покраснело, а усы обвисли.