Никуда не торопясь, Алексей шел через березовую рощу, высоко поднимая ноги в кромешной темноте, опасаясь споткнуться о пенек или о корень. Через минуту впереди мелькнули редкие огоньки домов. Еще через несколько шагов стало ясно видно, что у Антона горел свет, и можно было бы, пожалуй, позвонить ему, но не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Он ощущал в себе какую-то множащуюся полноту и чувствовал себя так, словно нес пиалу с водой и, если бы отвлекся на что-нибудь постороннее, мог расплескать ее драгоценное содержимое.
Он еще постоял в маленьком сквере между влажных стволов деревьев, с которыми вместе рос, которые помнили его совсем маленьким человечком, которые были его ровесниками. Их было четыре: тополь — самый большой, две липы и пихта. Тело его было напитано той самой приятной усталостью, которая сигнализирует душе о выполненном долге, даже если сознание и не может четко обозначить, в чем же он состоял; такой приятной усталостью, которую можно было при необходимости мобилизовать на какие-нибудь великие дела, коль скоро бы явилась в них нужда; такой усталостью, которой, чувствовалось, изнемогал то ли весь этот уголок природы, угодивший в город, то ли природа, вобравшая в себя несколько жилых домов и коммуникаций, и Алексей задрал голову и посмотрел между верхних веток в черное-пречерное небо. Тяжелые капли тумана с редкими промежутками времени срывались откуда-то с древесных вершин и начинали полновесный путь вниз, к прелой земле, — путь столь тягучий, что это позволяло проследить его во всех подробностях. И, слушая капли, Алексей ощутил такое спокойное чувство жизни, которое было простым и совершенно нетрансцендентальным. Он стоял рядом со своим домом, где была его мать, где его ожидали давнишние друзья — его вещи, сам он был напитан какой-то такой силой, которая одновременно и была сродни всему окружающему и выливалась вовне его, в свежий и влажный ночной воздух сентября. Чувство жизни было ни простым, ни сложным, не требующим ни объяснений, ни доказательств. Просто в эту минуту на этой земле жил именно вот этот человек, и эта минута и эта земля всецело сейчас принадлежали ему, а он принадлежал им. «Основанием, которое дает право на жизнь, — вспомнил он варваринскую заповедь, — является жажда жизни».
Однако все же это было немного не то.
Наступил покой осени… Липы стояли еще зеленые, клены совсем опали, а каштан под Алексеевым окном всей своей кроной горел лимонным троянским золотом. В сквере в синих робах коммунальной службы ходили узбеки, укладывали листья в черные полиэтиленовые мешки и стучали толстыми палками по стволам, чтобы разом оголить деревья и не утруждать себя ежедневным их подбором. Подметенная полысевшая земля влажно дышала, и только на замшелом шифере гаражного кооператива лежал толстый наст бурых съежившихся листьев.
Осень — самое непостижимое время в Москве. Было что-то истинное в том, что когда-то новый год начинался с сентября. Природа исподволь увядала и умирала, но в этой смерти было сладострастие, ибо все готовилось через эту мнимую погибель в снежной зиме обрести новую жизнь. Осень дарила надежды, которым дано будет сбыться весной; осень обольщала, осень обещала. Осенью завязывались романы. Но осень 2007 года, возможно, превзошла в этих своих качествах все прочие осени, которые видала на своем веку матушка-столица. Это был год, когда тема одноклассников серьезно потеснила интерес людей к политике и показала ее ничтожность перед простыми человеческими страстями.