— Целых шесть лет признаться в чувствах не смел, — говорил художник, крепко ухватив Сергея Васильевича под руку и покачиваясь с ним на ухабах. — Во-первых, у самого положения настоящего не было, а второе, с покойным от запоев его такого хлебнула, что боялся, слышать о новом браке не захочет. И еще не раз говаривала, будто в Англию возвратится. Скородумов ведь там женился, когда у великого Берталоцци работал… А потом, оказывается, она тем мне намекала — пора, мол, объясниться. Зато как признался, то новая эра началась. Больше восьми лет душа в душу, за все одинокие годы вознагражден…
Мария Ивановна оказалась еще видной дамой. Такая Омфала могла приворожить. Несмотря что ждала только мужа, была опрятно одета. Встретила гостя приветливо, благодарила Михаила Матвеевича, что привез друга, про которого наслышана. И, радушно угощая, так расспрашивала Непейцына, что уверился — действительно знала о нем, помнила о смерти юного брата на дуэли.
Когда Сергей Васильевич вкратце рассказал о себе, настала очередь Иванова изложить, что с ним было за годы разлуки. Но у Непейцына главные события пришлись на последнее время, а у художника они стояли вначале. Пятнадцать лет назад он был свидетелем кончины Потемкина, о которой и теперь говорил с волнением.
— И случись же, что сей первый вельможа величайшей в мире империи, фельдмаршал, светлейший князь, обладатель несметного богатства, только что заключивший выгодный мир с турками, умер в глухой степи, под открытым небом. И окружали ее всего шестеро дорожных спутников. Зато потом были истинно царские похороны. В херсонских лавках скупили весь бархат, шелк и позументы, чтоб украсить дома, мимо которых шла процессия, и высоченный каструм долорис [8]в соборе. Войска стояли шпалерами на пять верст, сотни генералов и офицеров шли за гробом в трауре, играла военная музыка, пели хоры, привезенные на курьерских, панихиду служили двадцать епископов и архимандритов, а при опускании гроба в склеп гремел салют из ста пушек…
— И все в том же Херсоне, — отозвался Непейцын, — где раненые и больные солдаты, подлинные соратники светлейшего, жили впроголодь, в развалюхах, безнаказанно обкраденные начальниками… Не удивительно ли, что в одном городе похоронены столь замечательные и различные характером и судьбою люди, как сэр Джон Говард и князь Потемкин-Таврический?..
— Про светлейшего скажите «был похоронен», — поправил Иванов. — Разве не слыхали? Император Павел приказал надгробную плиту с именем князя из собора выбросить, а склеп завалить землей, чтоб и памяти о Потемкине не осталось.
— Память и без плит остаться может, — заметил Сергей Васильевич и продолжал спрашивать: — А потом, когда свиту его распустили, вам вскоре удалось место в Академии получить?
— Какое! Два года бродил на половинном майорском жалованье — выше светлейший меня так и не собрался произвести. Спасибо Василию Степановичу Попову — он, как умница редкостный, остался в чести при государыне, — слово замолвил, когда гравюру с моего рисунка, смерть светлейшего изображающую, ее величеству подносил. Тут она приказала меня в Академию зачислить, но и то сколько лет без профессорства советником состоял. Наконец — уж при Павле Петровиче — освободился класс живописи баталической и мне вверен. Пришлось учения на Царицыном лугу изображать и самого государя, на коне скачуща, новые мундиры рассматривать до пуговки, чтоб ошибки не допустить, избави бог. И только как помер профессор Щедрин, водворился я также в классе ландшафтном. Теперь мой учитель парижский господин ле Пренс, полагаю, был бы доволен. Он мне тридцать пять лет назад многожды говаривал: «Ты, Мишель, терпелив, можешь объяснять, исправлять по многу раз…» Вот напророчил! Но вы видели, в каких классах занимаемся? Холод, грязь, хуже, чем когда я учился. А президента будто сие не касается. Избрали прошлый год почетным академиком знакомца вашего, графа Аракчеева, — надеялись, денег у государя выхлопочет, а тут война, и вовсе не до нас стало. Совсем захирела Академия. Столь великое здание, а черепицей наскоро крыто, крыши от того текут. Оштукатурена одна передняя стена. Не срам ли в таком храме искусству обучать?
— А я, Михайло Матвеевич, как раз в сей храм туляка одного привез. Прошу помощи вашей в его устройстве.
— Живописец?
— Нет, гравер заводский — на серебре, меди, стали украшения подносных сабель и пистолетов резал. Мечтает ваянию учиться, лепит очень хорошо… То есть по-моему, конечно.
— А работы свои привез? — спросил профессор.
— Привез, да я не догадался с собой захватить… Впрочем, одна, правда старая, всегда со мной. — Непейцын снял с пальца и протянул Иванову перстень. — Может, вспомните, была у меня монетка ольвийская, друга одного покойного подарок, так я ее в кольцо вставил и однажды, на охоте скакавши, верно, поводом кольцо то сдернул. Великовато было…
— Так вы и верхом ездите? — удивился Иванов.