<Именно> выходцы из Польши <…> играют в русском культурном контексте роль «экспертов», знатоков «еврейского вопроса», <и> вводят его в культурный обиход России. <…> существующее в польском контексте отношение к «еврею» играет для русского понимания «еврея» важную роль и во многом формирует его.
<…>
Орловский сделал в 1798 г. зарисовку «Резня Праги», на которой изображены русские солдаты, штыками приканчивающие в 1794 г., во время штурма восставшей Варшавы, евреев варшавского пригорода Праги. Евреи на этом рисунке хорошо узнаваемы по длинным бородам и традиционным одеяниям, и абсолютно понятно, что симпатии художника на стороне беззащитных жертв — евреев. Считается, что именно Орловский перенес в Россию польскую традицию изображения евреев — в частности, в жанровых сценах.
<…> Жуковский был автором известной литографии «Домашняя жизнь белорусских евреев» (1840-е гг.), заявлявшейся как часть серии «Еврейские народные сцены»30. Жанровая сценка, иллюстрирующая хорошо известный еврейский анекдот о козе, которую раввин советует вывести из дома, дает зрителю возможность понять, насколько велика осведомленность автора в «домашней жизни евреев» <…>.
<…>
Творчество выдающихся русских литераторов польского происхождения Фаддея Булгарина (1789–1859) и Осипа Сенковского (1800–1858) дает нам возможность проследить, как польский культурный контекст помогает создать русский текстуальный дискурс о «еврее». И Булгарин, и Сенковский стояли у истоков русской культурной юдофобии, вводя в свои тексты полный антисемитских стереотипов образ «еврея».
<…>
<В> русской традиции изображения евреев как «типов», отметим особую важность визуальной «каталогизации» огромной империи, отличающейся невероятным разнообразием природного и этнографического материала, который должен был быть осмыслен как визуально, так и текстуально. Как и в польском контексте, в русском визуальном дискурсе изображение евреев как части «визуальных каталогов» представляло собой достаточно распространенное явление. <…> Взгляд художника (и зрителя), очевидно, должен быть нейтральным, как всегда бывает при изображении «типов», но это отнюдь не означает сочувствия изображаемым им людям. Если мы сравним такой нейтральный взгляд с каноническим примером русского текстуального дискурса — «Мнением» Г. Р. Державина (1800), мы обнаружим много общего в нейтральной, но отнюдь не доброжелательной «каталогизации» качеств и черт «еврея»: «Жиды умны, проницательны, догадливы, проворны, учтивы, услужливы, трезвы, воздержанны, не сластолюбивы, и прочее; но, с другой стороны, неопрятны, вонючи, праздны, ленивы, хитры, любостяжательны, пронырливы, коварны, злы», — и т. п.
Так же, как и авторы «визуальных каталогов», Державин стремится через рациональное описание включить евреев в понятную ему картину мира, «овладеть» ими как частью реальности. И так же, как и визуальные «каталогизаторы», он подменяет живых людей и сложную реальность носящими еврейское платье условными и усредненными фигурами — несомненно, остающимися для автора (и для читателя — зрителя) чужаками.
<Первая половина XIX в. — это эпоха романтизма>. Как культурный тип, еврей прежде всего является для романтизма персонажем экзотическим и странным. Его внешний вид должен поражать русского зрителя и читателя (мужчины носят высокие шапки и непонятного назначения пейсы, которые они «раздвигают» и «напускают на лицо», видимо, желая скрыть свои мысли, женщины «ходят в чалмах»). Этой внешней экзотичности, отображающей культурную чуждость «еврея» на литографии Жуковского, полностью соответствует роль евреев в художественных текстах Ф. В. Булгарина — например, в романе «Мазепа» мы встречаем «всезнающих жидов, всесветных лазутчиков». Далее Булгарин (напомним, «эксперт» по евреям для русской публики своей эпохи) продолжает: «Жиды толпами показались среди народа, как гадины, выползающие из нор при появлении солнца».
<…> на литографии художника Л. А. Белоусова (1806–1854) «Еврейская корчма» (1840-е гг.) мы видим жанровую сценку, представляющую общеизвестную сферу экономической деятельности евреев. Сцена изображает евреев и местных крестьян, пьющих и едящих за единственным столом корчмы. Хозяин наблюдает за ними, стоя за уставленной бутылками стойкой. Картина Белоусова (подчеркнуто «нейтральная», как и требует жанр отображения «типов») сама по себе не вызывает отрицательных эмоций, но если мы сравним ее с популярным романом эпохи — «Мазепой» Ф. В. Булгарина (1833–1834), то обнаружим совсем иные коннотации, связанные с той же сценой: «Жилище каждого жида есть шинок и заезжий дом. Для жида, как известно, нет ничего заветного. Он все готов продать из барышей <…> Крепкие же напитки жид имеет в доме всегда, как заряды в крепости. Вино омрачает разум, следовательно, оно есть самое надежное оружие в руках плута, живущего на счет других»[207].
<…> «Криминально-демоническая роль», выполняемая в русской литературе эпохи романтизма евреем — святотатцем, заговорщиком, предателем, отравителем, контрабандистом и шпионом, — модифицируется во второй половине XIX в., но «восточность» еврея остается неизменным признаком его имманентной чуждости.