Неприятный ход мыслей перебило появление на перроне молодой женщины. Она предоставила носильщику и кондуктору право устройства ее багажа, сама же осталась снаружи, не спеша входить в душный вагон. Всегда отзывчивый к женской красоте, Тургенев окинул ее внимательным взглядом. Совсем юная, лет двадцати двух, миловидная, несомненно русская, на что указывало сочетание вздернутого носика, чуть выдающихся скул и дорогого дорожного костюма, от Вотра, безошибочно определил он. Костюм цвета аделаида гармонировал с васильковыми глазами, все вместе с густо-синей краской вагона — прелестно! Он приветливо улыбнулся и слегка наклонил голову. Ответом ему был холодный взгляд.
Вера Павловна, так звали молодую женщину, не узнала великого писателя, да и не могла узнать, ибо, наслышанная, конечно, о нем, пребывала в уверенности, что он уже умер. Тургеневым восторгались papa и mama, муж, глубокий, сорокапятилетний старик, говорил, что он вырос на повестях Тургенева — страшно подумать, как давно это было!
Но по странному извиву мысли при виде «мерзкого старика» на перроне Вера Павловна подумала именно о Тургеневе, точнее, о его
Ибо вот уже скоро год, как Вера Павловна была нигилисткой и будущей террористкой. В нигилизме ее больше всего привлекало пренебрежение условностями, возможность, к примеру, поехать в Париж одной, без мужа. В терроризме — романтизм. Хождение в народ — это так скучно, она пробовала, в молодые годы, в имении у papa, ее ангельского терпения и благородного порыва хватило на три часа. А стрелять из револьвера в градоначальников и потом выходить из зала суда с высоко поднятой головой под рукоплескания публики, как Вера Засулич, — это так романтично!
И нарочно для «мерзкого старика», чтобы у того не оставалось никаких иллюзий на ее счет, Вера Павловна сняла на мгновение шляпу, скрывавшую ее коротко остриженные волосы, а потом закурила папиросу. Так утвердившись в своем нигилизме, она облила презрением еще одного пассажира, появившегося на перроне. Был он довольно молод, лет тридцати, высок, строен, красив, несмотря на прекрасно пошитый штатский сюртук в нем за версту чувствовался военный. «Какой-нибудь кавалергард, граф или князь, одно слово — сатрап!» — припечатала его Вера Павловна.
Эскапада молодой женщины не укрылась от Тургенева. «Курить на перроне — это уже слишком! — неприязненно подумал он, уязвленный холодным приемом и неузнаванием. — Должны же быть какие-то приличия! Если так дальше пойдет, то через десять лет
Он обратил свое внимание на вновь прибывшего. Тот тоже не узнал Тургенева, скользнув по нему безразличным взглядом, но принялся придирчиво и довольно бесцеремонно разглядывать эмансипе. Что-то в лице молодого бонвивана показалось Тургеневу знакомым и он принялся вспоминать, где и при каких обстоятельствах он мог встречаться с ним. Размышления его были прерваны громким криком: «Павел!» Тургенев перевел взгляд в сторону и сразу понял, кого напоминал ему молодой человек, — посла России в Лондоне графа Петра Андреевича Шувалова, в недалеком прошлом главного начальника Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии и шефа корпуса жандармов, человека, обладавшего тогда в России такой огромной властью, что его за глаза именовали Петром IV.
Граф Шувалов, конечно, знал об этом, он вообще знал все и обо всех, вот и Тургенева он узнал и поклонился ему с любезнейшей улыбкой. «Не буди лихо пока тихо! — с досадой подумал Тургенев. — Не узнают — и Бог с ними. А теперь!..» Проклиная свое воспитание, он ответил графу изысканным поклоном. Шувалов отвел сына немного в сторону и начал что-то быстро говорить ему на ухо. Тургенев не мог слышать слов, но догадался, что разговор идет о нем, — молодой человек обернулся и окинул его внимательным, запоминающим взглядом.
Череда узнаваний на этом не закончилась. За высоким окном буфета стоял и испепелял Тургенева взглядом невысокий, худощавый человек. Звали его Збигнев Ловицкий, был он иезуитом и поляком, этого с двукратным избытком хватало для ненависти к любому русскому. Был у патера и свой личный счет к России — в далеком 1863 году российские власти арестовали и отправили в ссылку Варшавского архиепископа Фелинского. Ловицкому, почитавшему архиепископа, как отца родного, и служившему при нем секретарем, не разрешили следовать за патроном.