Ну, этот был уже совсем дурак, не проникая в характер замысловатого пола нисколько, и Александр над ним поиздевался вовсю.
Такая работа отвлекала от мрачных его размышлений, не требуя много ума и таланта, а больше сноровку да дерзость руки, но всё же заняв его праздную мысль и тем избавляя его от тоски, и он почти на неделю уединился за ней. Однако, должно быть, чувства и мысли двух закадычных, но слишком бранчливых друзей чересчур близки и досадны пришлись для него, по свежим воспоминаньям, по горестным его заблужденьям, по оскорблённому тяжело самолюбию, и работа, которая поначалу представлялась такой забавной и лёгкой, мало-помалу надоела совсем.
Он покинул вздорный свой водевиль и со злостью погрузился в хандру.
Шаховской к нему забежал, расспросил, разузнал, почитал рукопись первых явлений, хватая с жадностью со стола уже припорошённые пылью листы, очень хвалил и лёгкость и плавность стиха, уверяя, что комедийка славная и поимеет шумный успех.
Александр нехотя возразил, не взглянув на порозовевшего князя, что кончить времени нет, что на днях, может быть, уедет надолго, так, по нужнейшим делам.
Шаховской всполошился:
— Куда?!
— Должно быть, в Нарву, не знаю.
— Какие у вас в этой Нарве дела?
— В самом деле, какие дела.
— Так я вам скажу: Элидину, честное слово, ваша Семёнова станет играть.
— Вижу, вы времени даром не потеряли.
— Так поспешите и вы. Нарва вам что? Нарва, я вам говорю, ничего!
— Охота, простите, пропала к стихам.
— Это дело! Однако ж почто унывать? Погодите денёк: охота, что женщина, снова завтра придёт!
И тотчас исчез, как умел исчезать, точно являлся во сне, а назавтра в обед заехала на минутку Семёнова, в шубке собольей, с многоярусным жемчугом, с бриллиантами на всех пухловатых перстах, на иных далее два, румяная и такая красивая, что и поверить было нельзя, а приехала, вишь ты, благодарить за весёлую пьеску на её бенефис, с актёрской милой притворностью умоляя, кокетливо прищурив глаза, чтобы он не откладывал исполнения до своего отъезда в эту глупую Нарву, если уж так надобно ехать, сударь, да без этой пиесы какой же, помилуйте, ей бенефис?
Он принуждён был ей обещать, вновь погрузился в свои размышления о бесплодности жизни и несколько вскользь об этих странных героях, непременно и одинаково обманутых женщиной, несмотря на прямую несхожесть характера и ума, но упрямая рука не хотела писать: всё пустое, мой друг, для чего?
Днём он бродил по заснеженным улицам, выбирая безлюдные, не выходя на Невский проспект, где всегда знакомых полно, любопытство и праздность, а вечерами удобно сидел у камина, вытянув зябкие ноги к огню, лениво полистывая давно знакомого ему Монтескье, который в среде его военных приятелей вдруг сделался в уважительной моде, вроде Талмуда для мусульман, философ истории, пророк политический, наставник реформ, надеясь проникнуть в их внезапно воспламенившийся жар:
«Одна из причин процветания Рима состояла в том, что все его цари были великими людьми. Мы не имеем в истории другого примера подобной непрерывной последовательности таких выдающихся людей и полководцев...»