— Бог знает, Семенова, что вы такое говорите, — досадливо проворчал Мельников, но он уже почувствовал, что его затея зашла не туда.
— А вы мне рот не затыкайте! — взвизгнула Семенова. — Вы тут поговорили уже вволю, вы тут уже такого натворили, что вот! — Она ткнула стальным пальцем в окно, за которым стемнело, но угадывался снег. — Мы вас уже послушали, уже мы вас не перебивали, и вот вы нам тут сделали! И я вам теперь скажу, что нам тут беглые без надобности! Вы сбежали при первых признаках, вы убежали куда подальше, и пока тут решалась судьба планеты, мы что-то вас не видели!
— Прошу прощения, — негромко сказал Горбовский, вставая. — Никто никуда не сбегал, решение об отправке детей принял я единолично…
— Мы единоличника тоже еще заслушаем! — заверещала Семенова. — Мы еще не знаем, может, это из-за вас все и вышло! Может, это вы звездолетом своим тута нам вызвали! — Она никогда прежде не говорила «тута», но архаика есть архаика и требует всего человека целиком.
Горбовский не привык, чтобы его перебивали, и был совершенно сражен этой вспышкой. Когда он говорил, прислушивались даже в Мировом Совете, но здесь, на Радуге, Мировой Совет не имел больше силы, здесь скорей послушались бы Верховного Совета или даже Священного Синода. Он принял, как всегда, самое доброе решение и в ужасе опустился на стул, но тут же вскочил. В нем актуализировался звездолетчик. И когда Семенова, не слыша ничего вокруг себя, орала о предательстве и дезертирстве, Горбовский подошел к ней на длинных журавлиных ногах и с невесть откуда взявшейся силой оторвал корпулентную Семенову от лазуритового пола. Он легко взял ее под мышку и, виновато кивая, вынес на снег.
— И мы спросим еще! — орала Семенова, понимая, в чем сила, брат, и не особенно брыкаясь. — Мы спросим еще, кто вовлек детей в дезертирство и сделал им предательство! Мы посмотрим еще, под чьим руководством…
Крики за дверью затихли. Горбовский вернулся, брезгливо отряхиваясь.
— Здрасьте, ребята, мы весьма рады и все это, — сказал он голосом папы Карло и одновременно папы Криса, и тут все вспомнили, что обоих играл Гринько. — Вы нас тоже должны понять. Среди нас есть люди, так сказать, слабоватые на голову, и многие из нас думали, что мы вообще вас не увидим больше, ну и естественно…
После этих его слов всех словно прорвало. Родители кинулись к детям, дети — к родителям, и в актовом зале повис такой вой, с каким и в древних деревнях не провожали на войну. Это были хриплые мужские рыдания, отчаянный женский визг, детские причитания, и в этих причитаниях звучала накопившаяся за месяц невыносимая тоска и неверие в то, что когда-то они вернутся в изуродованное пространство, на изувеченную родину; и ненависть к Волне, которая все это устроила из ведомых только ей, нечеловеческих соображений; и ужас перед бездной, которая теперь между ними разверзалась, потому что никто из них не был прежним, и на их любовь легла тень вечной разлуки, о которой им теперь не дано будет забыть никогда. Они выли и называли друг друга самыми ласковыми прозвищами, не стесняясь посторонних. Они гладили друг друга по головам. Горбовский сидел, как истукан, улыбаясь застывшей улыбкой, потому что не имел права себе позволить никакой другой реакции; да и способность плакать, счастливую способность разразиться очистительными рыданиями, он после Волны утратил начисто. Другие могли, а он никак.
Вокруг него раздавался отчаянный хор:
— Маленькому зайчику на лесной опушке прежде глазки тешили яркие цветочки…
— Ежик резиновый в шляпе малиновой…
— Бедный ежик спать не может, сядет и сидит…
— Маленькой елочке холодно зимой…
— Белые кораблики, белые кораблики по небу плывут…
Бог весть, откуда все это всплыло и как сохранилось. Правду сказать, в последние годы в мире Полдня мало сочиняли детского. Это был мир несентиментальный, детей тут воспитывали в готовности к радости, а особенно к работе, и детское творчество, как писали в специальной литературе, светилось мягким юмором. Этого мягкого юмора было очень много, он бил через край, это общество не было рассчитано на сентиментальных изгоев, и если ребенок плакал по ночам в интернате, скучая по дому, его немедленно и безропотно отпускали домой, но и сколько-нибудь престижное занятие ему не светило; Женя Вязаницына знала, на что обрекала своего Сереженьку, но ей нужен был хороший сын, а не хороший специалист. Женя Вязаницына тоже прилетела на Радугу, но в актовый зал не пошла, потому что хотела объясниться с Матвеем. Предстоял мучительный разговор, но откладывать его было бы мучительнее. Ужасно, сколько на Радуге стало мучительного, а до этого единственной проблемой был дефицит ульмотронов. Да гори они огнем, эти ульмотроны, что и случилось. Теперь на Радуге дружно плакали, ощущая ужасную вину и беспомощность друг перед другом и перед чем-то третьим, которое они предали. Они все были теперь предатели, это чувство в них было сильней всего, и Семенова лишь проорала вслух то, о чем думали все.