Но особенно саднящая боль ощутилась в сердце, когда, уже за заставой, Сперанский не видел впереди себя ничего, кроме теряющейся в темной дали дороги, кое-где мелькающих дорожных столбов и этого непостижимого неба, смотревшего, казалось, на землю тысячами таких же непостижимых глаз. Все это - что-то далекое, таинственное, неведомое, как та жизнь, на пороге которой теперь толкнула его какая-то, опять-таки неведомая, сила. А позади - все такое милое, светлое, дорогое: и кабинет, в котором так много думалось, и Ли-зино личико, и даже этот ее пальчик в чернилах, который он сейчас только видел, вот-вот не далее, кажется, нескольких мгновений этого бесконечного, странного, таинственного времени, - а теперь ничего этого уже нет и нет! Только эта сутуловатая спина ямщика, подергивающего вожжами, да звяканье колокольчика, надрывающее душу. Как легко, казалось ему теперь, было подниматься от деревянной, некрашеной, изрезанной скамейки в бурсе до кресла государственного секретаря и как тяжело было теперь спускаться оттуда в этом темном возке, под однообразное завыванье колокольчика! Или то все было во сне? И бурса, и семинария, и Пара-пя, и лавра, - все это сон? А эта странная девушка в уланском мундире и с робкими, детски моргающими глазами? Где она? что с ней? нашел ли ее отец?