А вот и он, маленький человечек - величайший меж людьми исполин зла... А за ним - орудия зла: Талей-ран, который и мать свою, кажется, обманывал в утробе, и Бертье, и Шампаньи, и Маре...
Наполеон на коне. Лицо его холодно и зло, хотя желает казаться любезным... И он вспоминает что-то неприятное, злое... да, злую кошку, что приходила к нему, когда он босиком, в одном белье, скукожившись как ребенок в утробе матери, спал в Тильзите, и эта злая кошка говорила ему: "Ты что сделал, что создал в жизни? Сделал ли ты хоть иглу, гвоздь ничтожный? Нет, ты только все разрушаешь! Если хочешь принести пользу земле - умри!.."
Но вот они увидели друг друга... Маленький человечек первый раз в жизни торопится - торопится сойти с коня, чтоб обнять своего единственного на земном шаре противника... Они обнимаются...
И последовали торжество за торжеством. Короли ждут решения своей участи.
Тут же, в рядах блестящих золотом и орденами, виднеется и юпитеровская голова великого германского поэта и философа. Это Гёте. Но у него не юпитеровское выражение, а иное, за которое он получает из рук Наполеона орден Почетного легиона, и униженная Германия не смеет отвернуть от него своего заплаканного лица.
А это что такое? - Театр. Идет представление "Эдипа". Наполеон и Александр сидят рядом на возвышении. Пониже - короли, князья, графы.
"Дружба великого человека есть благодеяние богов!" - громко декламирует актер на сцене.
Александр встает и обнимает "великого человека"... Зрители потрясены театр дрожит... Наполеон бледнеет - не то от счастья, не то от злобы...
Кажется, от злобы... Быть буре! Что-то "великое" должно "сдохнуть"...
На эрфуртском свидании Наполеон предлагал Александру чудовищный план, план, который мог созреть только в мозгу чудовища - разрезать земной шар, как апельсин, надвое, и одну половину этого все еще незрелого апельсина взять Александру, а другую - Наполеону. Александр ужаснулся этого плана ужасен ему стал и сам Наполеон.
Ужас этот был предвестником грядущего, семенем великих событий: из этого семени вырос двенадцатый год...
По возвращении из Эрфурта император Александр чаще и чаще начал испытывать какое-то тайное, глухое недоверие - к кому? к чему? Он сам этого не мог объяснить. Он чувствовал потребность советоваться с кем-нибудь, но с кем? Каждый из советников говорит что-нибудь противное тому, что говорил его предшественник. Как тут разобраться? на чем остановиться? кто прав? Аракчеев, кажется, глубоко верен, глубоко предан... Да, предан, но не своекорыстно ли? Да и философия Аракчеева так суха, так деревянна и жестка, как он сам... А Сперанский? О, это большой ум, глубокий... Но и этот попович, как и Наполеон, из хищных птиц - у него полет орлиный... Недаром он так восхищен Наполеоном... Но он нужен - это государственная рабочая лошадь...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Год, который, по счету, принятому христианскою эрою, приходится двенадцатым в девятнадцатом столетии, бесспорно составляет необычное исключение в бесконечном ряду тысячелетий, прожитых коллективным человеком, ибо с тех пор, как человечество начало себя помнить, не было ни одного, положительно ни одного года, который бы остался до такой степени памятным и единственным, чтобы люди всего земного шара, не условливаясь между собою, при одном упоминании о нем с эпитетом, или, скорее когноменом, "двенадцатый", тотчас же понимали бы, что речь идет о двенадцатом годе не восемнадцатого столетия, не пятнадцатого и никакого другого, а именно девятнадцатого, и мало того - с именем этого года тотчас же в уме каждого возникает целый ряд известных, весьма сложных, весьма рельефных, то ярких и отрадных, то большею частию мрачных и обидных для человеческого ума, но для всех более или менее одинаковых, или же до известной степени сложных представлений. Такого другого года нет ни в одном из столетий и тысячелетий ни нашей эры, христианской, ни эры библейской, ветхозаветной. О каком бы годе ни зашла речь - о первом ли, о пятнадцатом, двадцатом и т. д.. всегда сам собою является вопрос: "Какой год? какого столетия или какой эры?" Но никто не подумает спросить этого, услыхав о годе с эпитетом "двенадцатый". Всякий сразу поймет, о каком годе и о чем идет речь, как всякому сразу станет ясно, о ком говорят, когда скажут - "Цезарь", "Гораций", "Гуттенберг", "Напо
пеон", "Россия", "Петербург". Двенадцатый год - это единственный год в бесконечной шеренге тысячелетий своих собратьев-годов, как Архимед и Ньютон суть единственные личности среди миллионов и миллиардов себе подобных существ, бесследно и беззвучно прошедших по земле и забытых людьми, как забыты ими тысячи годов, не оставивших по себе такой громкой и горькой памяти, какую оставил двенадцатый год, ставший собственным именем в истории. Это какой-то необычайный выродок, урод в бесчисленной семье старого Хроноса, давно потерявшего счет своим детям - годам, столетиям, тысячелетиям и т. д. до бесконечности и безначальности.