Ночь с 3 на 4 сентября выдалась сухая, хотя ветреная. Солдаты, поставив ружья в козлы по обеим сторонам рязанской дороги на расстоянии нескольких верст, занялись собиранием дров для костров, отысканием для лошадей фуража по соседним деревням и, при случае, добыванием приварка, а то и простой ботвы: все же вкуснее, чем железцый сухарь с хрустом, да "холостые щи", попросту - вода.
Бивачная жизнь закипела живо. Несмотря на совершившееся страшное событие, несмотря на прежние поражения и подчас тупое отчаяние при виде каждодневных неудач, несмотря, наконец, на общее горькое сознание, что они бегут, солдаты цочему-то стали смотреть бодрее вперед, чем смотрели они до Москвы, особенно же до Бородина. Каждым сердцем как-то чувствовалось, что хотя совершилось нечто ужасное, но что это ужасное было - последнее, что хуже и ужаснее этого уже быть не может, и что с этого именно ужасного должна пойти "другая линия"... "Не та теперь, братцы, музыка начнется", говорил старый, общий дядька Пуд Пудыч, тертый калач, который бывал и в кольях, и в мельях, изведал и долон, и бегство из полону, и говорил нарочно громко, чтоб его услыхал вон тот его бывший ученичок, кбгда-то жиденький юнкерищка Дуров, а теперь офицер и георгиевский кавалер, обласканный самим государем и с царских-де уст получивший почетную фамилию Александрова, и вот уж с коих пор нос повесивший. "Да, да, - другую песню запоют поджарые... Запоют
Ах ты матушка родима,
Почто на хоре родила?"
Старому дядьке жаль стало своего бывшего питомца, которого он давно полюбил, первое - за скромность, за то, что он словно бы красная девушка, а второе - за его храбрость и ловкость. Суровый дядька видел своего ученика и под Фридландом, и под Смоленском, и под Бородином, и всегда на самом припеке, в самой как есть квашне рукопашной... А теперь - на поди закручинился...
Дядька стоял у костра, тянул дымок из своей носогрейки - спасибо московским табашникам, сунули-таки в ранец горстку-другую доброго кнастеру, - тянул дядька дымок из носогреечки, сплевывал через губу в сторону и, косясь на Дурову, которая, опустив голову, проходила мимо, направляясь к гусарам, продолжал к товарищам: "Да, запоют теперь кургузые почто на горе родила..." Дурова слышала это, грустно улыбнулась и пошла далее, опираясь на саблю и прихрамывая, так как нога ее, контуженная под флешами Раевского, у Бородина, продолжала ныть. Она скоро отыскала "войсковой клуб", как они называли тот костер, который Рахметка, неутомимый татарин, всегда делал на привалах для Давыдова и у которого по ночам любили собираться офицеры всех оружий. Давыдова все любили за его ум, мягкость, радушие и какие-то, так сказать, сближающие по душе качества. Много значило присутствие в этом кружке, в качестве непременного завсегдатая, неугомонного Бурцева. Кроме Давыдова и Бурцева, Дурова застала у костра Фигнера и Жуковского, которого также все необыкновенно полюбили за его "голубиную душу".
- А ты все, Алексаша, хромаешь, - сказал участливо Бурцев, увидев Дурову. - Экой упрямец; ничего с ним не поделаешь: не хочет дать доктору осмотреть ногу (обратился он к прочим офицерам). Я хотел сам снять с него рейтузы, поглядеть, что там - так ни-ни, ни Боже мой! к себе не подпускает и сапога даже не хочет снять.
- Я сам снимал - так, ничего, пустяки; краснова-тость одна, - нехотя отвечала девушка. - А заметили вы, господа, вчера, как главнокомандующий плакал, когда проезжал через Москву?
- Да, плакал! - проворчал Давыдов. - Не то бы было, если б жив был Багратион... эх!
- На совете в Филях, говорят, когда Беннигсен требовал дать битву под Москвой - не пускать злодеев в город, главнокомандующий, говорят, отделался простой остротой: "ye sens, - говорит, - que je payerai les pots russes" [Я оплачу разбитые русские горшки (фр.)], - тихо заметил Фигнер, ни на кого не глядя.
- "Разбитые горшки"! каково! Наши головы он считает горшками! вскипятился Бурцев.
- Что ж! горшки, да еще пустые, - пробурчал Давыдов.
Жуковский молчал и задумчиво глядел на огонь. Разговор как-то вообще плохо вязался; и все были более обыкновенного задумчивы. Можно было сразу догадаться, что все думали о Москве.
- Что-то в Москве теперь? - не вытерпел Давыдов, вспомнив, как весной он хвастался своей кузине Софи, что, как только пошабашут с Наполеоном, все весной думали, что дальше Дриссы он не дойдет, что там ему и капут, так как только пошабашут с Наполеоном, то он, Денис, со своим другом Сивкой-Буркой явится к ней, кузине, в Москву и закусят воспитанными ею кроликами отличнейшую выпивку; а вот тебе и выпивка!
- Да, поди кутят, ракальи, на наш счет! - огрызнулся, облизываясь, Бурцев. - Вина все из погребов вглохтят, анафемы!
И опять умолкли - о Москве думают.