Память всегда против моего желания подсовывает картины того страшного майского утра, которым началось новое наступление гитлеровцев. Они, эти картины, встают, маячат в отдалении, в глубине зрительной памяти, тревожат, беспокоят, и я, противореча себе, уже хочу приблизить их, хочу пережить все заново, хочу увидеть, как славно держались мы, как здорово били фашистов даже тогда, когда это казалось им — да и нам самим — совсем невозможным. Я вижу, я слышу это утро, этот день, их оглушающий грохот, дым, огонь, отвагу. Полуоглохшая от близких взрывов бомб и снарядов, я снова живу вместе со всеми, кто был тогда жив, ползаю по горячей от зноя земле, волоку раненых, накладываю им повязки, скрежещу зубами от ненависти к врагу, его танкам, орудийным и минометным батареям, изнываю в бессильной ярости перед небом, которое будто обрушивается на наши головы, и, теплея сердцем, безмолвно плачу от любви и гордости к великому мужеству моих товарищей.
Волна за волной, с угрожающим ревом, снова и снова заходят вражеские самолеты для бомбежки. По 30—50 самолетов. А стаи других самолетов уже торопятся сменить их… Мы проклинали тот рассвет и весь тот огненный день и, как избавления от мук, ждали наступления ночи. Наконец она пришла, эта ночь, но желанной передышки не принесла. Артиллерийская канонада, вой мин, грохот плотных и частых взрывов продолжались. Гул катился по холмам и долинам, усиливался, умножался эхом. А утром опять налетели самолеты.
— Ну скорее бы уж атака! — говорили мы. Но атак не было. Только одна беспрерывная бомбежка. «Юнкерсы», визжа сиренами, с ревом проносились над нашими головами и спинами. Волны горячего сухого воздуха обдавали нас после каждого взрыва. Трескались камни. Крошился, выпуская белые пыльные струи, известняк. Известняковая и каменная крошка, земля и песок засыпали наши распластанные тела, забивали глаза, уши, рот. Дышать и без того было нечем, а по земле полз, распространяясь, усиливаясь, густея, запах гари и дыма. Сплошная черно-серая завеса закрыла небо. Мы больше не различали ни дня ни ночи. Мы не знали, где граница между ними и есть ли она.
Однажды на рассвете все вдруг смолкло. Только теперь, снова услышав тишину, мы поняли, какой грохот, вой, гул, рев свирепствовали на земле и в воздухе все эти дни. И будто исчезли тугие крепкие распорки в висках, в мозгу: спало напряжение в ушах, только явственнее стал тонкий, как паутина, запутанный металлический звон в голове — мы все, кажется, были контужены — да сильнее проступила боль в барабанных перепонках. Но долго еще хрипели наши набрякшие криком глотки, а голосовые связки в них, казалось, болтались, как веревочки или как до предела растянутые резинки. И все вокруг — неясная в медленно оседающей пыли линия горизонта, дымящиеся воронки, обгоревшие пни от срезанных снарядами деревьев, обнажившиеся — маскировка была уничтожена взрывами и огнем — линии траншей, ходов сообщения, окопов — все это медленно плыло перед глазами и легонько покачивалось.
Тишина принесла облегчение и обрадовала. И вместе с тем напугала — от нее уже отвыкли — своей забытой обычностью.
— Ну, теперь жди атаки! — сказал Ванюшка Петляков.
Выйдя из щелей и блиндажей, бойцы заняли места в окопах, ячейках, у пулеметов, приготовились к бою.
— А которое сегодня число, братцы? — спросил вдруг Костя Сыроваткин. Пожимая плечами, ребята смотрела друг на друга и молчали: этого никто не знал.
Слева в траншее показалась группа командиров. Впереди шел майор. Лицо его осунулось, посерело, под глазами появились мешки, веки, с которых давно уже не сходила краснота, набрякли. Но он был все такой же прямой, стремительный, спокойный. В его, как и у всех, охрипшем голосе присутствовала все та же твердость и решимость.
— Сегодня седьмое июня, друзья, — сказал он, быстрым шагом проходя мимо.
— Седьмое июня, — повторил кто-то, мысленно подсчитывая, сколько же длился этот ад.
— Ого! Семнадцать суток! — Ванюшка Петляков изумленно присвистнул.
— Семнадцать? — недоверчиво переспросил Костя. И радостно засмеялся: — Гля! Этакого-то ада? А мы еще живы!
— Теперь пехота пойдет. Приготовьтесь, — предупредил майор, обернувшись, и командиры скрылись за поворотом траншеи.
— Да-а, — вздохнул кто-то, — дальше, видать, посерьезнее дело будет.
И гитлеровцы пошли. Наверное, они тоже изумились, что мы живы. Но это потом, когда мы схлестнулись с ними. А пока они шли на нас как на пустое место — в обнимку, горланя песни.
— Пьяные, что ли? — спрашивали бойцы друг друга.
Нет, они не были пьяными. Они (как потом мы узнали от пленных) радовались, что наконец будут жить в городе, спать на кроватях, в чистых постелях. Мы лишили их этой радости в тот день. Бой длился с рассвета и до поздней ночи. Ночью разведчики захватили «языка». Майор допрашивал его в присутствии бойцов. Пленный рассказал, что немецкая дивизия, наступавшая только на позиции нашего полка и поддерживающего нас батальона моряков, выведена на формирование: она потеряла почти весь людской состав. Бойцы радостно комментировали эту весть.