— Ликовать, друзья, некогда, — заметил майор. — Отдыхать — тоже. Мы отступили на триста метров. Это значит — снова рыть траншеи, ходы сообщения, одиночные ячейки, пулеметные площадки, улучшать и поправлять то, что осталось от обстрелов и бомбежек. И маскировать, маскировать! За дело, друзья! Земля — она наша защитница.
И мы снова вгрызаемся в жесткий каменистый грунт. А самолеты с черными крестами на крыльях охотятся за походной кухней, которая доставляет нам обеды. Вчера один из них гонялся за повозкой с бочкой и продырявил ее пулеметной очередью. Вода вытекла.
— Не пускает, товарищ майор, и все, — виновато оправдывался ездовой. — Уж лучше б в меня те пули влепились…
Он-то знал, как нужна вода — для пулеметов, для раненых. Но, может быть, не меньше, чем для пулеметов и для раненых, нужна была вода в этот страшный летний зной и для бойцов в окопах. Продовольствие кончалось. Мы все чаще грызли жесткие, как камень, сухари — одни пшеничные сухари.
— Голодом, жаждой хочет уморить нас враг, — задумчиво, будто только самому себе, сказал майор, выслушав ездового. — Но мы — солдаты, и если уж погибнем, то в бою!
Я все повторяю эти слова, и мне кажется, что майор вложил в них смысл, которого я не понимаю: а если фашистам удастся оставить нас без воды и без пищи? Ведь тогда — гибель без боя…
Ночь тоже, как и земля, наша защитница. Ночью мы едим. Ночью привозят воду. Ночью собираем на «нейтралке» снаряды, патроны, оружие, ремонтируем окопы. Ночью рубим ветки кустарника для маскировки. Ночью же я отправляю раненых.
— Эх, подлиннее бы ночки! — мечтает Костя Сыроваткин. — Чтобы и поспать на часок побольше.
— Тебе — надо! Ты, братец, что-то топкий стал в талии, — посмеивается Ванюшка Петляков, а сам, положив голову на плащ-палатку, тут же засыпает. Я тоже устраиваюсь в углу окопа.
Желание спать сильнее, чем голод и жажда. Если хоть на мгновение расслабиться, сон сразу одолеет, свалит с ног. И пусть идут танки, пикируют самолеты, бьют орудия. Пусть! А что дальше? Смерть во сне?.. Нет, так нельзя. Надо держаться!
Сквозь подступающую дрему слышу разговор бойцов: пленные офицеры показали, что только с 20 мая по 22 июня немцы трижды укомплектовывали войска, противостоящие нам.
— Ха, а мы перед ними одни и те же самые, люби меня, Дуся! С самого октября сорок первого! — Это голос старшины Редькина. — Только тогда, в декабре, мы и получили подкрепление. Батальон морячков. Помните? Шел снег, а братва…
Больше никаких слов. Сон подхватывает меня и бережно, легко несет в свои желанные покои.
Просыпаюсь оттого, что кто-то роется в санитарной сумке, лежащей у меня на коленях.
— Бинтик надо. Ванюшке ногу царапнуло, — шепотом сообщает старшина Редькин.
— Где? Он же только что был здесь! Лег спать…
— Легко, не волнуйся, — успокаивает меня старшина. — Он, понимаешь, взбаламутился вдруг: а не забыли ли супу горячего отнести пулеметчикам? Нет, говорю, не забыли! Не поверил. Айда в дот к Петру Сизенькому — проверять. А фрицы в это время мину шлепнули…
Бегу за старшиной по траншее, а он все говорит свистящим шепотом:
— Эх, жизнь наша… севастопольская!.. Вот бы дожить… до победы… да рассказать… как все тут у нас… было. Не поверят! Не поверят, люби меня, Дуся!.. Что мы так вот… Это же сверх всякого… Правда?
— Правда, — шепотом подтверждаю я.
На востоке светлеет, розовато окрашивается полоска неба. Светает. Наступает утро нашего последнего боя.
Горькие и гордые севастопольские воспоминания. Гордые — потому, что мы держались до самой крайней возможности и отступили с Мекензиевых гор, когда уже ни справа, ни слева не оставалось никаких флангов. Мы отступили, зная, что исполнили свой солдатский долг до конца. Однако совесть все равно терзала нас: враг занимал Севастополь. Гитлеровцы шли колоннами — колонна за колонной.
На камнях Сапун-горы, где ни закопаться, ни укрыться, терял полк последних бойцов. Но живые оставались живыми и называли счастливчиками тех, кто имел гранату, и завидовали им.
Командир полка — в новом кителе с двумя сияющими на солнце орденами Красного Знамени и медалью «XX лет РККА» — собрал всех на командном пункте. «Зачем это?» — недоумевала я, с тревогой поглядывая на строй приближавшихся немецких рот.
Только сейчас, когда мы собрались вместе, в тесном кругу, лицом к лицу, я вдруг заметила, что бойцы — почти все молодые ребята, мои ровесники — выглядели стариками: заросшие, коричневые от солнца лица измождены. Глубокие запыленные морщины прорезают лоб. Густая сетка морщин помельче лежит у запавших воспаленных глаз. Кровят и едва разжимаются черные потрескавшиеся губы… Трогаю рукой свое лицо и понимаю, что я выгляжу, конечно, так же: такие же морщины на лбу, такие же запавшие щеки, так же запеклись губы и слезятся глаза, — наверное, такие же красные.