На сей раз это были картины Владика Петрухина, нарочитого примитивиста, так смачно, трогательно и душевно живописующего крупных, неохватных баб на фоне таких же необъятных домашних животных и стогов сена, как правило, посреди бескрайних заснеженных просторов Родины. Были и иные сюжеты: воздушный флот в составе планеров, кукурузников, цеппелинов — все невообразимых форм и размеров, обычно в перевернутом состоянии, когда на небе осторожные пешеходы выгуливают собак, яркоцветные кошки перебегают намеченные пунктиром дороги… Ну а гвоздевой темой были знаменитые натюрморты Петрухина — огромные искрящиеся, сверкающие арбузы, внутри которых — дыни, виноград, манго, другие тропические излишества, и всё в таком роде, и притом на ладони какого-нибудь деревенского старичка-топинамбура с клюкой и дерзкой ухмылкой: нате, мол, кушайте, коли могете, а как оно такая пища произросла — не скажу!
В салоне сам Владик ожесточенно рассказывал концепцию своей новой темы, из которой уже проистекла и наличествовала в природе картина — вот эта, эта самая, «Рай в шалаше». Адресовался же Петрухин к развалившемуся в креслах отцу Максимиану, то есть к Васе Однотонову, в былые времена исполнителю почитай всех ролей романтических любовников в студенческом театре, ныне шумно известному на весь Петроград служителю культа.
Владика Данила оставил без внимания. Его заинтересовал молодой человек у окна, взлохмаченный, с горящим беззащитным взглядом, раскрасневшийся, гордый — далекий от суеты поэт-скиталец. Он громко декламировал:
— …От неумышленных молитв могилы… расцветают!..
— Вероника, откуда это чудо к тебе залетело? — спросил Данила.
— Его Вася привел. Говорит — «крупный религиозный поэт с особым мистическим складом души». Стас Осенний.
Молодой человек прокашлялся и объявил очередное стихотворение:
Отец Максимиан довольно улыбался, кивая то Пеструхину, то Осеннему, обозначая лицом самое доброжелательное внимание, хотя, ясное дело, не слушал ни того, ни другого.
Данила решительно приблизился к креслу и, взявши Васю Однотонова за ворот одеяния, молвил:
— Ввожу в курс, отец Василий, что ежели начнешь здесь разводить свою антисемитскую бодягу насчет евреев, то я тебя, гада, урою.
— Окстись, Голубцов! Какой я тебе отец Василий! Если угодно — отец Максимиан. Да отпусти, скот, я, как-никак, духовное лицо!
— Мне твое духовное лицо без надобности, я тебе твой «чайник» начищу.
Народ из «своих» заулыбался, но прочие смутились — не все знали отца Максимиана еще по годам розовой юности и туманного детства, были ведь и «левые» персоны, у Вероники кого только не увидишь.
— Позвольте, э-э, но всё же так нельзя нам, русским… Это же наша духовность…
— Кто это, Вероника? — искренне изумился Данила, оборотившись на голос. Голос принадлежал поджарому человеку в вельветовом костюме.
— А, вы? Кто таков, на лицо незнаком… Впрочем, неважно: сударь, употребляя слово «духовность», надлежит иметь сообразное слову понятие, подкрепленное соответствующим воспитанием и исчерпывающим послужным списком.
Человек в вельветовом костюме смутился, но не растерялся, а потому объявил:
— Но ведь это хамство, граждане, ведь эдак до такого договориться можно, что…
— Нет, не отвертишься, господин не-знаю-как-вас-звать. А отец наш Василий — антисемит и черносотенец, через таких, как он, будет нам эта ваша «духовность» гребаная. Смотри, Вася, — добавил Данила и выразительно продемонстрировал тому свой добротный кулак.
И вышел, оставив до крайности шокированную аудиторию. Пошел прямо на кухню, где, как водится, собрались «самые-самые». То ли самые меланхоличные, то ли самые интеллектуальные, скорее же всего — просто «самые-самые».
Данила устроился на табурете у окна, поближе к форточке. Разгоряченный выпивкой и дискуссией народ не обратил на него никакого внимания. У плиты шевелился Игорек. Он, кажется, электрик. Впрочем, Данила не был уверен.
— Где ж вы, елки, где ж вы, палки? Народ, не видал ли кто спичек короб? Нет? — вопрошал тот, ища способа воспламенить горелку. Спичек, как водится, не обнаруживалось.
— Вот, держи, — кто-то бросил через стол зажигалку.
— Вот вы, елки, вот вы, палки! Возожжем! — обрадовался Игорек и, чиркнув кремнем, продолжил, видимо, прерванное: