Печатью трагической смерти Леон отмечен не был; как минимум поначалу. Напротив, веяло от него каким-то не всегда сытым, но неизменно праздничным благополучием. И в этом образе он идеально вписывался в роль, которую и сыграл, — первого и главного из меценатов-ровесников целого поколения поэтов и художников (применительно к последним его вскоре обогнал и совершенно затмил Георгий Михайлов), даже если меценатство сводилось к стопке водки, вовремя предоставленному ночлегу, рублю на такси или созыву десятка-другого людей на твое чтение. Помню, когда состоялась первая выставка неофициальных художников, я, прибыв туда, скромно встал в хвост километровой очереди. Леон выхватил меня и провел внутрь, а когда я, насладившись увиденным (многое мне, правда, и впрямь понравилось), спускался по лестнице, Георгий Михайлов бросился ко мне с диктофоном:

— Виктор, ваши впечатления.

Но мы еще не были знакомы, и я не знал его в лицо.

— Прекратите провокацию, — сурово ответил я. В целом вяловатый Леон позволил себе рассмеяться до слез.

Я глубоко убежден в том, что для процветания (да что там — для мало-мальски сносного существования) литературы и искусства необходим целый слой просвещенных паразитов. Не литературных агентов или торговцев живописью и, понятно, культуртрегеров (каким стал тот же Михайлов и впоследствии, уже в эмиграции, покончивший с собой еще один член тогдашней компании — Натан Федоровский), а именно паразитов. Какими были помещики и в определенной части купцы, во всяком случае дети купцов. Какими были не все, но многие партийные и советские работники для тех же шестидесятников (а коллективной просвещенной паразиткой была, разумеется, сама КПСС). Каким для многих из моего поколения стал в Ленинграде Карамян — и, пожалуй, только он. Потому что литература и живопись интересовали его точно так же, как женщины, — на предмет бескорыстного (с его стороны) потребления.

Леон не дожил до тридцати трех. В конце недолгой жизни он сильно опустился, но в самые последние месяцы — уверяла меня безнадежно, хотя и не безответно любившая его женщина — испытал некое озарение; иных свидетельств чего у меня, правда, нет.

Творческая характеристика поэта Михаила Генделева приведена в другой главе. Но история нашего знакомства и сама по себе любопытна.

В семидесятые годы, через один, в Ленинграде проводились совещания молодых литераторов Северо-Запада. Одним (самым сволочным или готовым скурвиться) они могли послужить и, случалось, служили трамплином в официальную литературу, другие попусту тешили себя теми же иллюзиями, третьи ходили сюда (впрочем, что значит «ходили»? существовал жестокий отбор!) оттянуться.

Сам я этими совещаниями манкировал — благо переводческий семинар на них отменили сами же переводчики, чтобы ненароком не выписать мне весомую рекомендацию в Союз писателей. Один раз все же провели, определив в руководители замечательного, но лишенного малейшего веса в писательской организации Сергея Владимировича Петрова. Увидев меня, он недоуменно вытаращил глаза: «А вы, Виктор Леонидович, с какой стати сюда явились? У вас напечатано втрое больше моего!» А нежно любившая меня Татьяна Григорьевна Гнедич ничтоже сумняшеся воображала себя поэтессой — и семинары вела, соответственно, поэтические. На один из них она младшим руководителем пригласила и меня.

На протяжении первой половины дня я ловил на себе практически неотрывный еврейский взор — горящий, восторженный и почему-то обиженный. Эти же глаза уставились на меня и за столиком в перерыве. Я уже знал, что стихотворца зовут Мишей Генделевым.

— Послушайте, Миша, — обратился я к нему. — Я чувствую какую-то обиду, но категорически не понимаю причины. Многих я обижал, но вот вас — совершенно определенно нет. Я и вижу-то вас впервые.

— Ширали сказал мне, что вы сказали, что мои стихи говно.

— Ширали соврал! Я ваших стихов знать не знаю.

Просияв, он подсунул мне стопочку машинописи. Я пробежал ее взглядом.

— Ширали, к сожалению, прав. Ваши стихи — говно.

Тем не менее мы подружились. Миша утешился тем, что «говном» я называл, да и называю до сих пор стихи чуть ли не каждого. Я вполне терпимо отношусь как к претенциозным талантам, так и к лишенным амбиций и ломанья посредственностям; вот претенциозная бездарь выводит меня из себя моментально. Миша был претенциозен и амбициозен, его стихи были «говном», но назвать его бездарью было нельзя никак.

С ним вечно происходили и происходят какие-то нелепые истории. Уже в Израиле, куда он в конце семидесятых перебрался, служа в армии анестезиологом, он ухитрился не дать больному наркоза — и тот проснулся во время операции. В результате его судили военно-полевым судом, правда, вынесли оправдательный приговор.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Книжная полка Вадима Левенталя

Похожие книги