— А я вот до чего жалею эту бабу! Скажи она мне слово, в огонь кинусь за нее.
Петр долго молчал. Взволнованная признанием Павла, Доня готова была подойти к этим двум самым близким людям, взять Павла за руку и похвалиться перед Петром безмерностью своего счастья.
И еще сказал Павел:
— Все бросила. Никаким богатством не подорожила. И мне ли не ценить ее? Ведь за меня на Бреховке рябая засиделка б пойти подумала! А ты говоришь!
Они пошли в густоту тумана, и Доня отголоском услышала последние слова Петра:
— Если б я то́ за ней знал! Думал, в богатстве вся ее душа…
Их голоса поглотила ночь. Доня стояла у чьего-то мокрого погребца без всякого желания двигаться. Этот мокрый скат чужого погребца, черный кусок трубы на слабом просвете неба и глухая тишь степной ночи на всю жизнь увязались в ней с полосой необычайного внутреннего озарения, осветившего закоулки души. Последние слова Петра открыли ей тайну конца их любви. С разинутым ртом Доня мысленно протянула: «Вона что!» Она вдруг увидела себя со стороны, увидела свое стяжание, крохоборство, великанство перед соседями полнотой своих сундуков, избыточной перегруженностью богатого дома — и увидела, отчетливо почувствовав себя прежней, когда бегала на поденную работу, сколачивая пятиалтынные на покупку нарядов, когда ненавидела богатых невест, будто обливавших ее помоями взглядов за бедность праздничного платка.
«Вот что отвратило Петра», — в десятый раз повторяла она, чувствуя, как неглубокая горечь переболевшей любви покрывается мощным потоком радости от признаний Павла. И богатство, о котором всю жизнь думала, теряло свою цену. Бедность была правом на любовь, правом на смелый говор со всяким, бедность сияла солнечностью своих изъянов, и ради этой солнечности Доня готова была пожертвовать всем, кроме Павла: он теперь был в жизни самым дорогим и последним.
Павла она нашла у сеней его избы. Он кормил собаку, которая лезла к нему на грудь и томно стонала от хозяйской ласки. Увидев Доню, Павел оттолкнул собаку и вытер о полы руки.
— Ты пришла?
Он спросил ее просто, как-то по-домашнему, скрыв интерес под уверенным равнодушием голоса. Доня подошла к нему, положила на его высокие плечи руки и ткнулась головой в гулко ухнувшую грудь. И то, что сорвалось с языка, не показалось Доне лишним:
— Паша… за тобой я хоть на смерть…
Он понимающе обнял ее и оторвал от земли.
— А меня ты и не спрашивай.
И так на руках пронес ее в сени. Доня смеялась счастливо и целовала Павла чаще, чем он делал шаги.
Разговор с Павлом обозлил Петра. Сталкиваясь с Чибесихиным после той стычки на выгоне, он давно утерял злобу на этого человека. Павел был дурашлив, в пьяном виде озорен, но в нормальном состоянии отличался немногословием, понимал всякое слово с налета, и оттого в своей работе с бреховской беднотой Петр не отделял Павла от Шабая, даже больше верил слову Чибесихина. Он знал, что Павла очень боятся бреховские богачи, они-то главным образом и накачивали его, выводя из строя бедноты столь сильную фигуру. И часто, глядя на Павла, Петр почти с восхищением любовался его резко очерченным лицом, широкими плечами, для которых тесна всякая одежда.
Он не был с ним в особой дружбе, но и не желал ему зла. Женись Чибесихин на другой бабе, Петр разделил бы его довольство, а его зарок не пить больше вызвал бы в нем шумное одобрение. Но Доня! Ведь Доня так нужна ему, она не смеет забыть его для другого, она принадлежит ему!
Тот короткий, у крыльца, разговор с Доней не прошел бесследно. Теряя остроту новизны общения с Настькой, — она милая, добрая, но уж очень… несообразительна, — Петр все чаще думал о Доне, воспоминания о былых радостях были до трепета в груди остры и сладостны. И Доня представлялась иной: не требовательной, не подавляющей его силой своей хозяйственной сметки и распорядительности, — нет, она казалась обиженной — вот такой, как тогда в поле, в предпасхальный вечер, нуждающейся в его поддержке и одобрении. Он кусал пальцы, старался перевести мысли на другое, но они были непослушны, плели легко выполняемый план: попросить у исполкома перевод в другую волость и взять Доню с собой.
И вдруг — Пашка, она ради него бросает дом, Ваську… Верить этому Петр был не в силах. Ведь если это так, значит она Пашку любит больше, значит она совсем не думает о нем?
Войдя в Дворики, Петр решительно повернул к дому Борзых. Спущенная Корнеева собака мирно ткнулась носом в его колени и с громким лаем отбежала в сторону. Петр прокрался к половине Дони. В избе горела лампа, освещая вихрастую голову Васьки, склонившегося над книжкой. Прямо против окна сидела Аринка и, лупя на огонь круглые студенистые глаза, пела низким, мужским голосом:
Ковыряя в носу пальцем, Епиха слушал Аринку, вздрагивая от ее неожиданных вскриков. Дони в избе не было. Петр ссутулил плечи и глубоко засунул руки в карманы.