Ерунов кусал тупые пальцы, и дрожь в коленях становилась еще мельче и беспокойнее.
Лиса, которую мог Ерунов за год до того семь раз купить и продать, теперь являлась для него олицетворением бесправия, словно она, эта голосистая, прогонистая баба — «будылястый враг!» — являлась причиной всех поборов, утеснений и прочих неожиданностей со стороны власти.
— Вот до чего времена полютели, — жаловался Ерунов присмиревшей Галке. — Думано ли когда, что мразь всякая хорошими людьми будет командовать?
Галка, высохшая до черноты, извоевавшаяся со снохами, вдруг научившимися перечить свекрови, клевала острым носом и отвечала со злобой:
— Бог-то где только девался, батюшка? Всех бы, гной им в глаза, громом расшиб, и то не жалко. А ты… — она жалостливо оглядывала посеревшую лысину мужа, — ты, Семеон, недюже ударяйся. Возвратится наше время, как бог свят…
Ерунов с верой вскидывал взгляд на божницу:
— На него только и надежда. А ну-ка, и он подгадит?
Галка испуганно отмахивалась от испытующей улыбки мужа.
— Ты окстись! Не искушай создателя.
— Нет, я к примеру только. А ну-ка, и бога там, вверху, тоже по шапке? Ведь тогда нам и податься некуда…
И, чувствуя, что зашел слишком далеко, Ерунов бледнел, становился перед божницей и, истово упирая щепотью в лоб, делал несколько земных поклонов.
— Прости, владыко, меня, многогрешного. Черт все мозги смешал.
В эту осень он в последний раз убрал рожь со своего участка. Убирал своей семьей, — Птаха давно ушел к своей старухе, — вытягивая последние жилы, и уборка была похожа на рытье собственной могилы: комитет бедноты заранее объявил о том, что хлеб с излишних посевов полностью пойдет на государство. Какая ж радость глядеть на грузные снопы и нянчить их в руках, когда знаешь, что убираешь «на Яшку»? А по осени пришлось Ерунову самому, на своих лошадях, собственным плугом запахивать посеянную рожь на полосах багровцев, вырезанных из его же собственного участка. Покорность истощена была вконец, и теперь начинал заходить ум за разум; до того мешалось все в голове, что иногда тянуло сотворить на людях какую-нибудь дикость: влезть на крышу и запеть петухом или без штанов пройтись по всем Дворикам.
И чувствовал Ерунов, что, не совершись переворота еще месяц-другой, он за себя не будет ответствен. Потому он все чаще заходил к Зызы, выпытывая подробности его переговоров с единомышленниками в других селах, торопил с началом:
— И чего думать, раз решено дело? Ведь сейчас самое удобье. Хлеб еще не убрали, мы еще в соку, а когда перетрясут, тогда поздно будет.
Зызы больше всего интересовала «идейная» сторона дела. Он путано говорил о разногласиях, о нетвердой политической линии.
Ерунова не совсем удовлетворяли рассуждения приятеля. Он осторожно, боясь выдать свою сокровенную мысль — «передушить всех, и конец!» — прерывал Зызы:
— Все это в совершенстве правильно. Но, голубь мой, дело в движении времени. Пока эти беседы ведутся, нас уж крови лишают, мы скоро ног волочить не будем. А ведь если мы, самостоятельный класс, оплошаем, тогда и всем разговорам цена трынка. Говорить можно твердо, когда сам силен. Я остаюсь при своем мнении и прямо соглашаюсь драться.
Зызы задумчиво мерцал глазами.
— Драться? Оно так и выйдет по делам. Оттуда уж подпирают. — Он кивнул головой, и Ерунов догадался, что, указано было на юг. — Цыган пропал, без него всякой связи лишились. Но, чую я, приближается кара на этих сукиных сынов, запищат голубчики! Но тогда не проси милости! Не проси!
Последнее Ерунову нравилось. Он с удовольствием глядел, как Зызы рубил кулаком и как на его перекривленном злобой лице горели глаза. Руки его сами собой приходили в движение, он тоже начинал рубить кулаком.
— Мы просили — не помиловали!
— Какой мерой… так и вам!
Не любил Ерунов теперешнего единомышленника — в нем еще уцелел замысел сбить гонор Зызы за прежнее, — но уходил от него всегда несколько просветленный и ночь спал спокойно.
Огорчения всегда начинались с утра. «И черт несет этих мужиков на крупорушку и на маслобойку! Хоть бы раньше так ездили!» Увидев в окно съезжавшиеся подводы, Ерунов вскакивал с постели и припадал к окну. Он знал, что будет дальше: придет Лиса, откроет замки и, выкинув вперед руку, крикнет в сторону сеней: «Скажите там, начинать пора!» Знал, что этот крик повергнет его в пот, он будет трястись, бессильный сдвинуться с места. Потом, испив кваску, отойдет и прикажет Гавриле выводить лошадей.
Хорошо, что Лиса не весь день дежурит в крупорушке, иначе Ерунов не знал бы, чем могло кончиться их совместное пребывание. Она только отбирала у мужиков квитанции комбеда «на право переработки продуктов», потом присутствовала при взвесе зерна. Дальше управлялся один Ерунов, вознаграждая себя за утреннее расстройство длинными беседами с мужиками о власти, о самочинстве, о произволах комитетов бедноты.
Оглядывая жернова, подкручивая в нужных местах скрепы снастей, Ерунов шумел сквозь пыль и неумолчные стуки: