Степка, тыкаясь в потемках в поисках шапки, опоздал на одну минуту. Когда он выбежал из сеней, перед домом было пусто. Он бросился за угол. И в жидком синем свете увидел санки, удаляющиеся степной зверевской дорогой. До крови закусив губу, Степка бросился вслед, на ходу вытащил из кобуры маузер. «Ну, папаша, держись!» И, понимая, что расстояние между ним и санками увеличивается с каждой секундой, он на бегу сделал один выстрел. Потом круто остановился, присел на колено и начал палить с руки, боясь только одного, что не успеет ранить лошадь и цель растает в синей мгле. Когда щелкнула пустая обойма, он глянул вперед: санки не удалялись. А сзади взмывали голоса, кто-то звонко кричал «караул», бесились собаки.

К санкам Степка подошел вместе с Митькой, прибежавшим на выстрелы. То, что они увидели, запомнилось надолго: санки были опрокинуты набок, лошадь хрипела в упряге и, лежа на боку, била одной ногой об оглобли; человек, вывалившись из санок, лежал на вожжах. Он еще дышал. В горле у него хрипело, и изо рта на снег выбегала темная влага. Степка коротко глянул на все и повернулся, бросив ошеломленному Митьке:

— Займись всем этим… Голова кружится…

Около дома он столкнулся с Пашкой Илюнцевым. Тот виновато хлопнул о полы руками и со вздохом сказал:

— Кто нужен, того уж нет. Сбежали еще третьего дня. Вот дело-то какое, Степан Иваныч.

И удивленно замер от деревянного звучания недавно еще живого, текучего голоса Степки:

— Ладно. Заложи лошадь. Едем в Бреховку.

Больше в свою избу Степка не вошел. Он попросил вынести ему тулуп, винтовку и портфель. Когда вышла к нему мать, он обнял ее одной рукой и трудно выговорил:

— Так, значит, надо… Я приеду… Не плачь. Управляйся тут с этим… Я не могу.

И, предоставив себя ей на короткую минуту, достаточную для того, чтобы успела обнять его, намочить ему щеки жидкими слезами, погладить дрожащими пальцами по голове, Степан передал мать стоявшим бабам и сел в розвальни.

Собрание бедноты завершало необычность дня.

Убийство отца сыном, да еще безнаказанное, степь видела впервые. Нераскаянность убийцы отнимала у людей право жалеть убитого. Степан, свершив сыновний суд, наложил запрет на готовое излиться сочувствие, на выражение соболезнования Анне Ивановне. Люди входили в избу, молча глядели на кончик посиневшего носа Зызы, обмытого, принаряженного в последний путь, и, торопливо крестясь, пятились к двери.

Возвращение Илюнцева Пашки из Бреховки резко изменило русло толков. Смерть Зызы получила иной смысл, и проступок Степана из непрощеного греха превращался в доблесть.

Пашка привез в Дворики содержание слов Степана, с которыми тот обратился к бреховской бедноте, привез, утеряв последовательность и свежую убедительность доводов. Но главное Илюнцев сберег. И этого было достаточно, чтобы разорвать сомкнувшиеся вокруг Двориков горизонты, приобщить здешнее событие к событиям истории, начало которой положил Октябрь семнадцатого года. Люди вдруг увидели, что течение их жизни, выращивание домашних планов зависит не только от них самих и окружающих людей, — будущее определяли тысячи, миллионы возможностей, неуловимых движений, ошибок и неудач, подъемов и падений человеческой энергии, вспышек, неудержимого энтузиазма на каждой точке страны, вышедшей на поиски новой эпохи. И будущее зависело от поведения каждого из них.

Обожженный рассказ Пашки о событиях, готовых подкатиться к околице Двориков, поставил перед каждым из слушателей один вопрос: остаться в стороне или поднять руку и присоединиться к тем, которые решили тронуться вместе с отрядом в степь, в неведомое, в смерть? Остаться — значит примириться с мыслью о том, что завтра в степь вернутся старые хозяева, опять поднимут голос Ерунов и Борзых, завтра посрамленный Тарас вновь будет изгнан из своего дома — нищий, одинокий и жалкий; завтра разрушат хилые строения багровцев, по щепам раскидают последнее добришко бреховской бедноты; завтра со стыдом придется расплачиваться за разгул, за буйство и сладкие мечтания о будущем, радостном уж тем одним, что не придется кланяться богатому соседу.

Остаться безучастным ничего не стоит — достаточно отвернуться от света, сделать вид, что у тебя развязалась у лаптя веревка… Но эта безучастность вычеркивала из жизни прожитый год, год трудных побед, год проснувшихся желаний, новых привязанностей, дружбы, любви.

Почерневший за этот день Пашка облизал сухие губы и хрипло сказал:

— Помните, что, если мы сейчас разлетимся, после уж дела не поправим. Никто за нас не пойдет. И вот… — он сурово развел губы, пытаясь улыбнуться. — Думайте, ребята, хорошенько. А я пишусь первым…

Тарас метнул на Пашку мутным глазом, лицо его перекривилось так, будто в ухо ему налили кипятку.

— Тут, Пашунька, и думать нечего. Все давно удумано. Вписывай и меня.

А Лиса вдруг подошла к столу и сказала, прикусив задрожавшую губу:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже