В эту ночь зима словно пробовала силы. На прудике крякал лед, степь исходила ветром, пронырливо пролезавшим в окна, обшаркивавшим застрехи и худые углы хлевов. Дрогом дрожала скотина, и у окотанных овец на унылых мордах застыли сосульки слез.
И ночной ветер пригнал откуда-то странную птицу, отбившуюся от стада. Диву дались дворичане, когда выглянули поутру из изб: по скользкому стеклу льда ходил, припадая на правую ногу, большой серый гусь. Он вытягивал гибкую, как струна, шею к югу, склонял голову то на ту, то на другую сторону, глядел в небо и кричал призывно-длинно и тоскующе. Попробовали ребятишки спугнуть его, притравить собаками, но получили щелчки от отцов и унялись. Одинокая птица являла собой загадку и испытание. Даже дерзкий на руку Афонька опасливо воздержался от соблазнительного намерения поймать птицу и перекрутить ей горло. А между баб пробежал, ширясь, слух, и Марфа Борзых к завтраку уж говорила уверенно:
— Этот гусь, людишки, не простой. Откуда ему взяться, раз по округе никто гусей не водит? Не иначе — знаменье божье. А то и испытание. Пошла святая душа в его образе по земле будить криком людскую совесть, кто попробует его взять, получит проклятье. От этого гуся надо подальше.
И целый день глядели дворичане на заблудшую птицу. Гусь ходил по льду, пробовал носом гладкое стекло пруда и опять кричал. И в этом крике напуганные люди слышали далекий призыв родины, им мерещилась покинутая жизнь, рождалось зло на эту сутолочную мертвую степь. Зло зрело в груди, обжигало горло, позывало к ссорам.
А гусь кричал и кричал, тяжело передвигая красный обрубок сломанной лапы и припадая боком по льду.
И к ночи Дворики посетила жуть. В каждом доме боялись лечь спать, ругали старосту, но Мак упорствовал:
— Кому надо — пусть и лезет. Ишь, черт их лупи! Мне своя рубаха дороже.
Заря горела оранжевым пологом долго и холодно. Степь синела вечерними тенями недобро. И всем чудилась близость беды.
К сумеркам гусь затих, прибившись к бережку.
И все думали: уйдет он или не уйдет?
Было страшно от мысли, что завтра зеркало пруда предстанет, как всегда, пустым: значит, правы бабы — близка беда. Но и не хотелось допустить трезвую мысль, что гусь просто подбит кем-то и одиночкой бредет к югу.
Перед сном толковали о других странах, о виденных кем-то огненных, на восходе, столбах, о странствиях души по мытарствам. Беседы были влекущи, и долго не приходил сон.
Утром гусь пропал.
Это известие выгнало на улицу поголовно всех. Люди растерянно глядели на пустоту прудовой глади, шарили глазами по волокнистой облачности неба: птицы не было. Наиболее рьяные бросились с собаками по огородам, свистели, лазили на обметы и вернулись ни с чем.
Один Тарас отсиживался в избе. Никто не знал о том, что в полночь он ползком подкрался к обессилевшей птице, насел на нее хищным ястребом и перекрутил тонкую, будто стальную шею. Гусь слабо вздернул крыльями и скоро затих. И когда Тарас мчался с ним к загумнам, он понял, что гусь и без того не прожил бы долго: зоб его давно был пуст и под пером прощупывались острые кости.
Свадебная сумятица лишила Петрушку возможности иметь новый полушубок. Приходилось доставать старый и напяливать на плечи. Просовывая руки в каляные, слежавшиеся рукава, Петрушка с тревогой подумал о том, что полушубок не выдержит: руки на четверть выпирали из рукавов, в плечах полушубок трещал, и крючки на животе не сошлись. Но тотчас же огорчение сменилось подмывающей радостью: значит, он вырос в самом деле!
Вырос! И за одно лето. Чудно! Он снял с себя полушубок и положил на колени, прикидывая, где требуется починка и как перешить крючки. Овчины были сборные, вытертые, пестрые. Плохо будет греть эта одежина! Он качал головой, но возникавшее раздражение смывало довольство: он вырос! Да, вырос. Это лето положило рубеж в его жизни, и полушубок наглядно подчеркнул перемену, происшедшую в нем.
Полушубок вызвал в памяти нескончаемую ленту отложенных и забытых воспоминаний.
Этот дом он считал родным. Некуда было идти одиннадцатилетнему сироте, и не к кому было прилепиться. Природа щедро надарила человека способностью привязанности и верой в то, что он всем нужен, дорог, что вокруг него вертится весь мир. И Петрушка, принятый Дорофеем Васильевым в семью, быстро свыкся с чужим углом, чувствовал себя в доме со всеми равным, не бегал от работы, и послушливость его не была следствием боязни, а желанием вызвать ласку и внимание. Он был всегда весел, подвижен, шутлив и не обидчив на шутку. Всякое слово принимал на веру, и жизнь ему казалась легкой и приятной.
И только вот этот полушубок, разложенный на коленях, рваный, вытертый и клокатый, много раз залатанный разноцветными обрезками, — он, будто раскрытая книга, напомнил о былом и показал это прошлое с другой стороны.