И с первым потеплением Корней распорядился возить навоз. С того момента, как он почувствовал себя хозяином, будто кто подменил этого раскислого, ленивого мужика: он стал подвижен, помнил о всяком деле, все крепче поругивался на работников, иногда вставал среди ночи, проверял, как кормится скотина. В зорких взглядах его глаз начинала сквозить та ядовитая искорка всегдашнего недоверия, которая так отчетливо проступала в глазах Дорофея Васильева.

— Сынок-то, даром что разувай, а дело понимает. А, ягодка?

— Да черт с ним! Кровь-то, небось, одна.

Петрушка с силой втыкал вилы в навоз и, перегнувшись на сторону, отдирал смерзшиеся пласты. Из глубины кучи, куда не проникали игольчатые стрелки мороза, и навоз лежал талый, от него шибало хмельным настоем, который так сладко вдыхать полной грудью.

Брести за дымящимся возом хотелось долго, без конца. В плечах и под ребром ныло, в голову заносило дремный покой и бездумье. Снег слепил, и оттого дали казались малиновыми. В этом монотонном движении — со двора в поле и обратно — Петрушка улавливал сходство с общим ходом мужицкой жизни: весь смысл существования, все помыслы людей двигались по одному, раз и навсегда заведенному кругу: поле и дом, дом и поле. Здесь и радость сытости, и печаль нехваток, гордость и приниженность, самодовольство и стремление держаться в стороне, не мешать людям. Порок и добродетели измерялись количеством поездок в поле и обратно: с навозом и зерном. Ранее он не думал над этим, закон жизни воспринимался им на веру, как неизбежность. Но книги Губанова (они со Степкой так и не послали письма этому хорошему человеку!) раскрыли перед ним картины иной жизни, он увидел иных людей, которые избежали этого рокового круга крестьянского бытия. Те люди умели говорить хорошие слова, для них открыты моря и горы, дивные страны, где нет зимы, они ели то, чего в деревне никогда не видели, их речи затрагивали никогда не звучавшие в груди струны тоски и тяги к чему-то светлому, хорошему, чему нет названия.

— Отчего же мы так дурно живем? — спросил раз Петрушка Птаху, идя с ним за возом. — Одним белый свет открыт настежь, а нам никуда нет ходу…

Птаха зашлепал губами, засморкался.

— Так, должно, богом положено. По-другому я не знаю и сказать как. А ты, ягодка, зря себе башку ломаешь. Всего не обдумаешь. А голова у тебя молодая еще, кость слабая, может на сторону поехать. Вон один человек в Гая́х думал по-твоему, а потом, глядь, в разнополье и нырнул в реку. И хороший был человек, не вор какой-нибудь.

— Ничего ты не понимаешь, а буробишь не знаешь что! — Петрушка закусил губу и больше об этом с Птахой не говорил.

В этот день он работал со злобой, жаждал устали, чтоб отвлечь от головы тягостные мысли. Корней, поглядев с порожка сеней на его работу с вилами, довольно засмеялся и почесал карандашом темную щеку.

— Орудуй, орудуй! А ты чего мельтешишь? — кивнул он на Птаху, но, поняв всю неуместность своего вопроса, нырнул в сенцы.

Птаха плюнул ему вслед:

— Начинает во вкус входить. Новый чужеспинник родился.

Похвала Корнея сбила с толку. Петрушка повял, и последние два воза наложил через силу. Потянуло в постель. Убрав лошадей, не дожидаясь ужина, забрался в чулан и лег. В голове было пусто, и только одна мысль держалась ясно и почему-то возбуждала зло: «Уйду отсюда. Ну их к черту!»

В избе кормилась только что отелившаяся корова. Ее кто-то доил, и сильные струи молока били в дно подойника со злобной певучестью. Птаха носил воду и, вваливаясь в избу, всякий раз стучал валенками о порожек. «Вот дурак! Все равно опять на снег выйдет». Петрушка злился, и от злобы к горлу подступала тошнота.

Неожиданно в чулан вошла Доня. Она широко распахнула дверь и, всматриваясь в темноту, спросила:

— Ты тут, что ли? — И, не получив ответа, зашарила рукой по кровати, наткнулась на голову Петрушки. — Спишь, что ль?

— Нет. А тебе чего?

Доня ощупала край кровати и осторожно присела.

— Да так. Аль помешала?

— Садись, пожалуйста.

Доня долго молчала. Петрушка чувствовал, что она шла к нему с тихой мыслью посумерничать, его раздражение сбило ее с толку, и теперь она не знала, что делать, с чего начать беседу.

— Ты…

— Ну, что я?

Он нашел ее руку. Она нетерпеливо отдернула.

— Все вы одинаковы. Когда лезете, то и мила вам, и хороша, а потом… — В голосе ее звякнула слеза. — Только мы, дуры-бабы, сердце на вас тратим.

— Только не ной, ради бога. Слышишь?

Петрушка попытался усмехнуться, но ничего не получилось. Тогда он притянул к себе Доню за плечо и шепнул в ухо:

— Не серчай. Я сам нынче себя ненавижу.

— А на мне зло срывать? — Доня попыталась вырваться, но эта попытка была минутна и слаба. Она прилегла рядом с головой Петрушки. — Нынче я об тебе все думала…

— Ну? И что?

— Да так. Сам себе ты неприятель. Обтерхан, работы с утра до ночи хоть отбавляй, а другие сидят с карандашиком.

— Это об Корнюшке?

— А хоть бы о нем? Ему и вся цена-то трынка, а он сам себе хозяин.

— На то он и сын. Мне с ним не равняться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже