— Земля! Слышишь, малый, земля! Вот наша жизнь в чем! А что я теперь? Где моя жизнь девалась? Скитаюсь по чужим углам, ребята одичали вконец. Увидят меня — в крик, а мне блаже в прорубку тычма головой, чем их слушать. Ты понимаешь? За зиму проел лошадь. Ребятишкам отдал корову, за это их свояченица у себя держит. А я — никому не нужен. Ткнулся в город, проходил семь недель и — вот он, назад иду. Шел дорогами. Люди радуются, работают, и я, дай, думаю, хоть посижу на своей земле, погляжу на людей, все легче будет.
Он говорил долго, размахивал руками, привставал, и тогда на розовых шелках заката его клокатая фигура казалась огромной, черной, будто слепленной из земли, о которой так тосковал этот человек. Петрушке стало страшно. Страшно стало земли, непостижимой в своем величии и в своей силе над человеком.
— Земля! Ага! Угадал? — кричал Тарас, и отзвук его слов погасал далеко, и эхо было так отчетливо, что казалось, будто на краю поля стоял еще кто-то и повторял за Тарасом каждое слово.
— Это — гроб. А жить нам без ней нельзя. Ну, что я теперь делать буду?
Когда стемнело, Петрушка сходил домой, взял из подвала молока, хлеба, отсыпал у Корнея полкармана табаку и отнес Тарасу.
И в ночь Тарас ушел полевой дорогой. Ушел он неведомо куда и зачем. И Петрушке долго думалось, что не Тарас говорил страшные слова о силе земли — так неожиданно явился и исчез этот человек, — сама земля, оплодотворенная семенами, щедрая, родная и жестокая, поведала ему о людях, лишенных радости.
С наступлением тепла Дорофей Васильев перебрался на крыльцо. Могучий организм с трудом превозмогал последствия удара: выравнивалась речь, крепли ноги, только плетью висела левая рука да стыла в вечной неподвижности одна сторона лица с остекленевшим и тусклым оком. Старик довольно крякал, туго радуясь возможности полного выздоровления, а Корней с каждым днем мрачнел в боязни снова лишиться власти в доме.
Часами сидел Дорофей Васильев на лавке, озирал Дворики, впервые в жизни замечал обыденную колготню людей. Бок припекало солнце. Перед глазами начинало искриться, сиять солнечной пылью. Клонило в сон. Но Дорофей Васильев скоро просыпался. Мешала покою мысль о том, что скоро придет срок испытания верности попа Митрия. «Забыл длинногривый пес! Схапал жеребца, не подавился». В грудь забегала холодная волна приулегшегося с болезнью зла, хотелось по-прежнему встать на ноги, крякнуть… Но ноги не отдерешь от пола, и бессильно мнет здоровая рука овершие ясной кленовой клюшки.
Комиссия по вскрытию трупа о дне своего выезда известила всех причастных к этому делу. Дорофей Васильев сначала хотел было тоже поехать, но после ночных раздумий решил, что ему лучше не казаться на глаза, благо есть причина: болен. Поехали Корней, Марфа и Петрушка.
Дорофей Васильев видел с крыльца сборы Ерунова. Тот на этот раз изменил дрожкам и жеребой кобыле — запряг серого, в яблоках, мерина в новенькую плетеную тележку. Еще раньше того вышла на дорогу Лиса. Дорофей Васильев ждал, что Ерунов подсадит «товарку» («Спелись гнида с вошью, благо ноготь заболел»), и был очень удивлен, когда Ерунов пропылил мимо Лисы, не сломав шапку, а баба споро пошла за ним вслед.
Обрядившийся в белую рубаху, чинно приглаженный, Дорофей Васильев наружным благообразием и постностью лица старался прикрыть страх за сегодняшний день. Его пугало не столько наказание за грех, сколько мысль о том, что он будет ославлен на весь уезд, на него станут показывать пальцами, и, главное, возвеличится Ерунов.
Мимо него не раз проходила Доня. С того вечера как трахнула старика кондрашка, Доня не проронила с ним ни слова. И это безмолвие распаляло ненависть к снохе, пробуждало желание сделать ей больно. Дорофей Васильев, снова научившись говорить, бросал изредка ядовитые, намекающие слова в сторону непокорной снохи, нескладно заговаривал о «скором дому прибытке». Доня бледнела и отмалчивалась, а семейные до времени держали язык на привязи. Он старался найти какое-нибудь наружное изменение в Доне, обличающее ее скорое материнство, и не находил: баба была по-обычному подбориста, легка в ходу и весела в работе.
Ночами он спрашивал Марфу, но та бранчливо уклонялась от ответа:
— Возьми да сам погляди! Придет время, если нужно, так родит. Тебе-то какая забота?
— Дура! — растерянно таращил здоровый глаз Дорофей Васильев: — Дому позор и нам бесчестье. Вдовая баба, и вдруг… Эка голова у тебя!
— У тебя хороша. Вот пристукнуло — и поумнел. — Марфа распалялась, и в глазах ее появлялось необычное, давно забытое за долгое подчинение упрямство. — А если от тебя б родила, тогда что? Может, о том и жалеешь?
Прижатый к стенке, Дорофей Васильев смущенно бубнил:
— Не глупи сама себя. Вякало!