Это было его последнее письмо ко мне. «Пандора», последняя, лучшая его работа. «Пандора» закончена. Красивый округлый живот, теплое бедро мерцает в сумраке, будто живая плоть. Это «Рождение Пандоры». Я припоминаю теперь, что газетчик, которому довелось увидеть картину, написал, что это наиболее совершенные женские формы, когда-либо запечатленные. Я с подозрением разглядываю совершенство. Она почти обнажена, окружена грациями, из которых одна застегивает ей сандалии. Голова откинута назад, открывая длинную линию шеи. Я узнаю стул классической формы, на котором она сидит, на картине он инкрустирован золотом – оригинал сейчас валяется кверху ножками в саду, и ежевика прорастает сквозь сиденье. С содроганием я понимаю, что и женщина мне знакома. Он точно передал округлости ее груди, нежную тяжесть бедер, длинные ноги. Она отвернулась, разглядывая суровую, мрачную Минерву. Но у меня нет сомнений. Это Алиса Джонс.
На мгновенье я застываю в ужасе, потрясенный этой фигурой и тем, что она подразумевает. Она не работала здесь судомойкой. Она была натурщицей. Кем еще она была для него? Может, поэтому она украла шкатулку с драгоценными камнями? Ей мало платили за работу, и она взяла свое.
Мой взгляд сам собой притягивается к мойрам в венках, склонившимся над сосудом с несчастьями – с ним боги пошлют ее в мир, готовую принести страдания и беды всему человечеству. Но наша собственная Пандора уже сбежала с Олимпа, прижимая к груди свой ящик.
– Закрой ее. Закрой. Я не могу ее видеть. Я никогда больше не буду рисовать.
Голос доносится из постели-могилы, Джеймс Барри приподнялся на локте. Его лицо меняет цвет – из желтого становится белым. Как раз когда он слабым голосом прохрипел эту команду, в дверях появились Мэри-Энн и миссис Харрис с моим чемоданчиком и тазом теплой воды. Барри превращается в разъяренный труп – что твой Лазарь, восставший во гневе.
– Прочь, старые ведьмы! Пошли вон! Ждете моей смерти? Вонючие эринии, крадетесь по лестницам, хоронитесь по углам! Вон, ирландская шлюха.
Он злобно плюет в сторону Мэри-Энн. Плевок шлепается на пол у ее ног, и она останавливается, испуганная и оскорбленная.
– Прилягте, дядя. Не то доведете себя до удара.
Я осторожно укладываю умирающего обратно на подушки и жестами показываю женщинам, чтобы они оставили свою ношу и покинули комнату. Барри рычит, пока на голой лестнице раздаются их шаги, потом закрывает глаза. Я сижу рядом с ним на постели. Теперь я различаю запахи его тела. Старая плоть гниет. От больного исходит смрад разложения. Я бережно беру его руку.
– Они пытаются меня убить, – бормочет он, сжимая мою руку своей ужасной клешней. – Убить. Неблагодарная сука. Я дал ей все, я…
Насколько я знаю, Мэри-Энн за всю жизнь не получила ни пенни от Джеймса Барри – может быть, он говорит об Алисе?
Я не верю в кровопускание при лихорадке. В любом случае сейчас у него нет жара, хотя дыхание неровное, затрудненное. Можно попробовать потогонное. Ему неплохо бы сесть. Он снова закрывает глаза, и я терпеливо сижу возле него в ожидании, когда его рука, яростно сжимающая мою, расслабится.
Англичане с трудом переносят интимность медицинского осмотра. Однако пристальное наблюдение за страдающим телом дает больше материала для точного диагноза и эффективного лечения, чем любой другой метод. Большинство пациентов либо двух слов связать не могут, либо раздражающе болтливы. Мне часто приходилось выслушивать старых женщин и молодых солдат, которые при трудноопределимых внутренних болях были твердо уверены, что страдают от увеличенной селезенки или блуждающей матки, и требовали соответствующего лечения. Мне приходилось идти на немыслимые ухищренья, чтобы выяснить, чем они больны на самом деле. В случае с богатыми, которых я иногда имею несчастье пользовать, дело почти всегда в переедании и неподвижности.