Для случайного читателя советского шахматного журнальчика Фёдор что-то слишком осведомлён в извечных русских вопросах «Кто виноват?» и «Что

делать?», – он, в первом приближении, в общем виде, правильно их ставит. Да,

«таился роковой порок» – в том числе, и в «старом стремлении к “свету”»; но

не в нём одном, а в совокупности факторов, которыми жонглировала русская

«дура-история». И это её накал регулировал тот «свет», который горел «в окне

тюремного надзирателя», – при царском режиме и после него. Отрешаясь от

этого, отрывая «эстетику» – будь то шахматы или литература – от сферы социально-политической, с которой антиисторизм Набокова играл в «кошки-мышки», то демонстративно дистанцируясь от неё, то прибегая к косвенным

или даже прямым выпадам и обличениям, но в любом случае логики у «дуры-1 Там же. С. 331.

2 Там же.

3 Там же. С. 332.

4 Там же. С. 333.

393

истории» не ища, в этом окажется заведомый изъян будущего «Жизнеописания Чернышевского», на которое Фёдор уже мало-помалу настраивается.

Сокрушаясь, он задаётся вопросом: «И “что делать” теперь? Не следует

ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала, как серебро морского песка к коже

подошв, живёт в глазах, в крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю

в окно и увижу русскую осень».1 Фёдор производит здесь своего рода интери-оризацию «своей» России: отмежевавшись от уродливого её «новодела», он

памятью и воображением оставляет при себе драгоценное её наследство, которое он намерен обогащать и развивать своим творчеством, не теряя надежды

на будущее. Уповая на эту надежду, влюблённый герой, утром и вечером со-чиняя стихи для Зины, теперь знает, что его ждёт её «совершенная понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он сам любил», – и он

взывает всё к той же клятве, которая одна и способна удержать при себе поруганную отчизну: «О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только

вымыслу верна, что не запрёшь души своей в темницу, не скажешь, руку про-тянув: стена».2 Фёдора держит вера в сдвоенное счастье своей судьбы: «И не

только Зина была остроумно и изящно создана ему по мерке очень постарав-шейся судьбой, но оба они, образуя одну тень, были созданы по мерке чего-то

не совсем понятного, но дивного и благожелательного, бессменно окружав-шего их»3 (курсив мой – Э.Г.). То есть, сверх прочего, Фёдор полагается на ту

самую «потусторонность», от которой он всегда ждёт для себя тайного расположения.

Обеспеченный такими тылами, герой откликается на призыв Зины, сожа-леющей, что Фёдор так и не написал книги о своём отце: «Ах, у меня тысяча

планов для тебя. Я так ясно чувствую, что ты когда-нибудь размахнёшься.

Напиши что-нибудь огромное, чтоб все ахнули». – «Я напишу, – сказал в шутку Фёдор Константинович, – биографию Чернышевского».4 Пока что ещё «в

шутку», так как автор намеренно хочет представить своего героя как бы случайным и непредубеждённым разоблачителем, заново, всвеже, а потому и с

вящей убедительностью показывающим почти карикатурное лицо общепри-знанного, но ложного кумира. Поэтому воодушевляющая Фёдора на творческие подвиги Зина, поддерживая обманчивую авторскую версию «нечаянного», «в шутку» обращения Фёдора к теме Чернышевского, – не задерживаясь

на ней, вдохновенно продолжает: «Всё, что хочешь. Но чтобы это было со-1 Там же. С. 333.

2 Там же. С. 334.

3 Там же. С. 335.

4 Там же. С. 352.

394

всем, совсем настоящим. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои

настоящие слова». И на это предложение у Фёдора тоже, как будто бы, есть

перспективный ответ: «Или роман. Это странно, я как будто помню свои будущие вещи, хотя даже не знаю, о чём будут они. Вспомню окончательно и

напишу».1

Эти нарочито небрежные, от случая к случаю, касания мысли героя личности

Чернышевского, как бы подспудно (но на самом деле – по хитроумному замыслу

автора) уже начинают подтачивать стереотипную знаковую ценность известной

исторической фигуры, умаляя её и незаметно расшатывая постамент памятника, –

тем самым исподволь готовя читателя к удивительным приключениям переоценок.

«А как-то через несколько дней, – как бы между прочим сообщается читателю, – ему под руку попался всё тот же шахматный журнальчик», в котором, за неимением ничего более интересного, Фёдор наконец «пробежал глазами

отрывок в два столбца из юношеского дневника Чернышевского; пробежал, улыбнулся и стал сызнова читать с интересом».2 Наконец-то привлекло – и что

же? Сходу, безоглядно, – с детальнейшим анализом прежде всего стиля этих

Перейти на страницу:

Похожие книги