орды», Набоков искал виновных в этом, дабы наказать их не только за литературную несостоятельность, но и за исторические последствия, вызванные, среди прочего, также не без влияния их (но не только их!) деятельности, ими самими, впрочем, не предусмотренные. Автор фактически взялся доказать, что

человек, бездарный в литературе, – бездарен во всём, и по-настоящему, всерьёз вникать в волновавшие его «общие мысли» о социальных проблемах российского общества не стоит того, – почему и его герой, не в состоянии прозреть и постичь эти явления, пробавляется подчас может быть и остроумными, но неуместными «диковинными сопоставлениями».

Так, «изучая повести и романы шестидесятников, он удивлялся, как много

в них говорится о том, кто как поклонился»,1 – удивлялся, так как не желал

понимать, что для разночинцев это были не просто какие-то формы принятого

ритуала вежливости, а знаковые признаки их дискриминированного, по отношению к дворянскому сословию, положения. Точно так же, странным образом

игнорируя в понятии «гражданской нравственности», введённом в оборот «радикальными критиками», его первичный морально-этический смысл, Фёдор

трактует его превратно – «как негласный цензурный устав», навязываемый

«радикальными» критиками, и приравнивает его к параграфу пресловутого цен-зурного устава 1826-го года о соблюдении в печатной продукции «чистой нравственности», что является намеренной передержкой.2 Подобным образом, всего

лишь «мутной мешаниной» кажутся Фёдору мучительные философские поиски

новоявленных разночинных мыслителей, в которых он, с высокомерием аристократа, только и находит, что «карикатурную созвучность имён», «ошибку эпохи», «когда бредили, кто – Кантом, кто – Контом, кто – Гегелем, кто – Шлеге-лем».3

Фёдор готов отдать должное таким людям как Чернышевский, признавая, что они были «действительными героями в своей борьбе с государственным

порядком вещей, ещё более тлетворным и пошлым, чем их литературно-критические домыслы»;4 однако, оценивая их «смешные и страшные промахи»

как всего лишь чисто личные качества, он (как и его автор – всегдашний враг

обобщений) не отдаёт себе отчёта в социальном, групповом характере особен-1 Там же.

2 Там же.

3 Там же. С. 361.

4 Там же.

399

ностей их ментальности и поведения, свойственных новым общественным

группам промежуточного, маргинального статуса, и «подросткового», с исторической точки зрения, возраста, склонных к агрессивным и неуклюжим попыткам проложить свой собственный путь в устаревающей, но цепляющейся

за свои привилегии среде. Уверенный в том, что он держится исторической

правды, «ибо если бы это было не так, то просто не стоило бы писать книгу»,5

повествователь не замечает своих аберраций. И до них ли будет читателю, увлечённому живостью, остроумием и «диковинными сопоставлениями» исключительно прихотливого текста. Кажется педантичной скукой разбираться в

этих нагромождениях ядовитых, саркастических сокровищ, отыскивая в них

пустоты и дефективные звенья. Тем не менее…

Одно дело – «упражнение в стрельбе» для не любящих «этнографию» и

занимающихся, как отец Фёдора, изучением растительного и животного мира: успешной ловитве бабочек и собиранию растительности альпийских лугов отпугивание «приставаний» местного чужеродного населения, возможно, и показано. Однако при изучении человеческой культуры без «этнографии» не

обойтись: пренебрежение ею ставит под сомнение результативность метода.

Гротеск, пародия – всего-навсего жанры, формы искусства, и они бьют в цель

с долгосрочным эффектом только в тех случаях, когда их объект адекватно

понят – понят его анамнез, суть, смысл существования и вероятные перспективы, – что, в свою очередь, невозможно вне исторического контекста. Время

неизбежно проверит, что было схвачено верно, а что оказалось пустым зубо-скальством и издёвками над личными слабостями исторической фигуры, назначенной на роль «козла отпущения».

Отводя глаза от жесточайшего клинча, в который вошла российская история к середине 19-го века, так из него, в конце концов и не выйдя, а под занавес – революцией рухнув в ещё худшую пропасть бесправия, Набоков пытался

хватать «шестидесятников» за полы несуществующей для них, отторгаемой

ими эстетики, когда уже никому, ни «верхам», ни «низам» было не до неё –

лодку раскачивали в обе стороны уже совершенно непримиримые силы; однако ему, превыше всего ценившему в писателях «зрячесть», с избытком хватило

аристократической слепоты, чтобы не заметить историческую неуместность

предъявляемых им к разночинцам требований и оценок. В сущности, Набокову следовало бы пенять на русскую «дуру-историю», не считавшуюся с его

эстетическими вкусами и навязавшую русской литературе разбираться с её

общественно-политическими безобразиями.

5 Там же. С. 363.

400

Отчасти Набокову пришлось в этом запоздало признаться, когда двадцать

Перейти на страницу:

Похожие книги