Я делаю Маре колыбель, задвинув мою кровать в угол. Строю стены из маленьких вышитых думочек. Укладываю ее.

Она снова вопит. Крик налетает неведомо откуда и продолжается бесконечно, однообразно, как морской горизонт. Не утихает, она не делает вдох, ее мечущиеся руки попадают мне в лицо, слегка царапают. Я кладу ее на кровать.

– Мара, – говорю я, – Мара, пожалуйста, пожалуйста, не надо.

А она не перестает, это длится и длится. Часами я скачу рядом с ней на кровати, вой заполняет всю комнату, я не могу его не слышать, и чистый младенческий запах сменяется чем-то докрасна раскаленным, словно горелка электрической плитки, на которой ничего нет. Я притрагиваюсь к маленьким ножкам, а она орет, я фыркаю ей в животик, а она орет, и что-то во мне ломается: я – континент, но я больше не выдержу.

Учительница в соседней туалетной кабинке услышала, как Злючка орет на меня по телефону. Я знала, что она там, видела ее высокие каблуки, расставленные на плитке пола, слышала, как она затаила дыхание, когда голос Злючки, низкий, холодный, вытек из трубки, словно газ. Учительница выждала, пока я ушла, и только потом покинула свою кабинку. В тот день в коридоре она попыталась неуклюже об этом заговорить, вертя в руках колпачок авторучки.

– Думаю, – начала она, – я вот что хочу сказать: это ненормально. Я переживаю за вас.

– Спасибо за поддержку, – ответила я.

– Я только хочу сказать, что если там всегда такой тон, то даже если вы думаете, что в этом что-то есть, нет там ничего. – Она случайно выронила колпачок, и он покатился по длинному коридору. – Дайте мне знать, если надо будет кому-то позвонить, хорошо?

Я кивнула, и она пошла прочь. Она уже скрылась за углом, а я все еще кивала.

Мара делает передышку, чтобы вдохнуть. Прошло столько времени, что небо за окном вновь подсвечено. Она опять впивается в меня, ее глаза вбирают меня целиком, весь мой стыд, и боль, истину о ее матерях, подлинную правду о них. Рывок – мои тайны утекают из меня, против моей воли. Потом снова неустанный вопль, но теперь я могу его выдержать благодаря этой драгоценной минуте передышки. Мое терпение обновилось, любовь воскресла. Если она будет давать мне передышку каждый день или почти каждый, все будет хорошо. Я справлюсь. Я смогу стать настоящей матерью.

Я глажу пальцем ее кудряшки и пою ей песенку своего детства: «У Билли была коза, была коза-егоза, с веревки стянула рубашки, наелась она до отрыжки, Билли палку схватил, козу отходил, к столбу привязал…»

Голос мой дрожит и смолкает. Девочка вращает ножками, будто крутит педали, и орет. У меня звенит в ушах, я заползаю в постель рядом с ней, ее голос заглушает мои мольбы.

Я не хочу уходить из этой комнаты. Я не хочу спать. Боюсь – если засну, потом проснусь, а Мары нет, в тишине все захватит энтропия, клетки моего тела расширятся, и я стану одно с этим воздухом. Если отвернусь, даже на миг, потом погляжу снова – а там лишь груда одеял и подушек, кровать пуста, как прежде. Сморгну – и ее тело расплывется под моими пальцами, и опять я останусь одна: недостойная, одинокая.

Я просыпаюсь – она все еще здесь. Это как будто знамение. Если она и плакала ночью, я этого не слышала. Я спала таким сном, после которого очнешься и знаешь: ты не металась в постели как чертова рыба на крючке, ты не будила меня всю долбанную ночь напролет плачем во сне, господи Иисусе, знаешь, что вела себя хорошо, тихо. Суставы мои превратились в те широкие резинки, которыми перетягивают брокколи, лицо смято: я по глупости сильно прижималась к швам лоскутного одеяла. Мара не плачет. Ее конечности ходят взад-вперед, как поршни. Глаза распахиваются и зажмуриваются: ипомеи, плотно закрывающиеся под полуденным солнцем, венерина мухоловка, широко зевающая в ответ на жару и вибрации.

Я встаю, щурюсь на утренний свет. Мара пищит. Я беру ее на руки. Она кажется тяжелее, чем накануне – такое возможно?

Как только я выхожу из ванной, она вновь начинает орать.

Мы едем на автобусе в Индианаполис. Поездка – ошеломление. Мара спит у меня на руках и не шевелится, только орет, децибелы заглушают всякую мою мысль. Тела вокруг, мятые, вонючие, не реагируют ни благодарностью на молчание, ни гневом на ор – и на том спасибо.

Выйдя из автобуса в Блумингтоне, я понимаю – я припоминаю – что настала весна. Меня соглашается подвезти добрая женщина, похожая на кого-то, кого я забыла. Мы едем по шоссе, пока я не прошу ее остановиться.

– Тут же ничего нет, – говорит она. Язык ее тела – подчеркнуто расслабленный.

Листья шуршат, как будто в ответ.

– Давайте завезу вас в город, – говорит она. – Или, может быть, надо кому-то позвонить?

Я выхожу, Мара лежит на сгибе моего локтя.

Недавно прошел дождь. Грязь облепила мои кеды, с каждым шагом ее все больше, я шагаю чудищем-гигантом, готовым растоптать город.

Там, на склоне холма, дом. Наш дом. Я узнаю витражное стекло, дымок, вьющийся из трубы, просачивающийся вверх сквозь полог деревьев. Краску на уличном столе пора освежить. Дряхлая немецкая овчарка, кожа да кости, распростерлась на крыльце, при нашем приближении радостно бьет хвостом.

Перейти на страницу:

Все книги серии МИФ. Проза

Похожие книги