А теперь задумаемся над следующим вопросом. Если в сталинские годы над всеми советскими людьми довлел страх перед НКВД, каким образом целая бригада осмелилась бунтовать по такому пустяковому поводу – из-за спецодежды. Неужели не понимали, что рискуют своей свободой, а то и жизнью? Но все встает на свои места, если мы начнем думать по-другому. А именно: не было в сталинском СССР такого ВСЕОБЪЕМЛЮЩЕГО СТРАХА, о котором так любят говорить либералы. Конечно, это были не вегетарианские брежневские времена, но и людоедскими их назвать нельзя. Жестокость тогда была избирательной, а не косила всех поголовно. Поэтому рабочие на Днепрогэсе, затеявшие бунт из-за спецодежды, не боялись, что их сразу потащат в НКВД.
Возвращаясь к Ефремову, представим себе, что А. Гельман написал бы об этом «бунте» пьесу, а наш герой поставил бы ее в МХАТе. Представили? Нет? Правильно: не могло такого быть в принципе. Поскольку после пресловутого XX съезда советские власти взяли курс на очернение не только личности И. Сталина, но и времени его правления. Этот период стали изображать «мрачным советским средневековьем», где хорошее случалось лишь иногда, проблесками, зато плохое тянулось нескончаемой чередой изо дня в день – и так десятилетиями. При Брежневе, правда, эта тенденция ослабла, но в целом не опровергалась и решительно не разоблачалась. Чем и воспользовались либералы в годы горбачевской перестройки, взяв реванш за умолчания брежневских времен. В таких делах обычно побеждает тот, кто нагл и нахрапист. Впрочем, о перестроечных временах мы подробно поговорим чуть позже, а пока вернемся к постановкам Олега Ефремова середины 70-х.
В том же 1975 году герой нашего рассказа выпустил еще один спектакль – «Нина» по пьесе ленинградского драматурга Андрея Кутерницкого. Это была история девушки, молоденькой мечтательницы, которая грезит об алых парусах и своем капитане Грее. Капитан в итоге появился, но совсем не из сказки. Это была пьеса о той среде, где властвует быт, а не душа, где деньги являются мерилом счастья, но и в таких домах вырастают бунтари и романтики вроде Нины. Но эта в общем просоветская пьеса не стала событием в МХАТе, и о ней почти ничего не говорила критика, поскольку в ней был романтизм, вера в некое светлое будущее.
Совсем иначе было с другим спектаклем Ефремова – «Иванов» по А. Чехову с Иннокентием Смоктуновским в главной роли. Пропустить эту постановку, идея которой была опрокинута в современность, либеральная критика никак не могла. Судить об этом можно хотя бы по словам А. Смелянского:
«Как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех <…> у кого перемещалась кровь!» – в конце 20-х эту тему открыл у нас Юрий Тынянов в романе о Грибоедове. В сущности, он открыл одну из главных тем советского искусства. Ефремов подступал к ней не раз и с разных концов. Впервые этот важнейший мотив прозвучал в чеховском «Иванове», который возник на мхатовской сцене на седьмом году ефремовского руководства этим театром. Ранняя пьеса Чехова оказалась в масть времени. Ситуация общественной апатии, цинизма, болезнь совести пополам с безверием – все эти давние русские интеллигентские проблемы дали новую вспышку. Тоска безверия, отсутствие идеалов, болезнь души, в которой «шаром покати», болезнь, которую сам Чехов однажды назвал «хуже сифилиса и полового истощения», – вот что звучало в спектакле Ефремова острее всего…
Смоктуновский играл человека незаурядного, действительно крупного, но пораженного общей болезнью времени. Давид Боровский предложил актерам пространство необычное для Чехова: пустую сцену, с трех сторон охваченную фасадом барского дома с колоннами. Сквозь стены дома мрачной тенью, как метастазы, проросли ветки оголенного осеннего сада. Интерьер и экстерьер причудливо перемешались, Иванов действовал в опустошенном, будто ограбленном пространстве, маялся, не находя себе места. Поначалу Смоктуновский совершенно не принял этого решения, испугавшись, что в бытовой пьесе он останется без поддержки и прикрытия. Режиссер настоял, и в конечном счете именно пространственное решение передавало с наибольшей глубиной чеховское ощущение жизни, то самое, которое заставило его однажды написать, что в Европе люди гибнут от тесноты, а в России – от избыточности пространства. «Земля моя глядит на меня, как сирота», – грустно повторял чеховский человек, и эту тему духовного сиротства Смоктуновский передавал с необыкновенным внутренним драматизмом. Университетский однокашник Лебедев – Андрей Попов виновато заглядывал ему в глаза, пытался утешить и объяснить причину ивановской болезни, что-то мямлил про среду, которая «заела», сам смущался от этих старых и пошлых объяснений и запивал неловкость очередной рюмкой, которую слуга его выносил с безошибочным чувством момента.