После вас приглашают в кабинет. Эклектика цветёт пышно и здесь. Мебель кричаще разнообразна и всё же складывается в картину: немецкий баухаус, русский классицизм, советский конструктивизм, барокко — простор для новой лекции, уже пообъёмнее, о монтаже как главном средстве искусства, а по большому счёту, и жизни в целом. Здесь африканская деревянная скульптура уживается с французскими эстампами и мексиканскими соломенными фигурками, а парчовое кресло для посетителей (“Воссядьте же на него, о любезный моему нездоровому сердцу гость!”) — с японским бамбуком.
На стенах — книги, книги. (“Обо всём держу, кроме кино — про эту блядскую кухню я и сам всё знаю”.) Стеллажи выкрашены желтоватой краской. (“Ох и намучился, пока искал цвет слоновой кости! Не нашёл, пришлось мешать белую с охрой, так что цвет собственной мебели по праву называю охереневым”.) Отдельная полка — издания о самом Эйзене, на всех возможных языках. (“Вот ведь пишут и пишут, пишут и пишут… Когда уже устанут?”) С неё же взирает и портрет Мейерхольда. (“Старик у меня в каждой комнате имеется, но разный, в ассортименте. Хотел было и к тёте Паше одного повесить, а она ни в какую, мол, от «энтого диабола» кишки крутит. Вот она, сила харизмы! Даже с фотографии — огнём жжёт”.)
Рядом с Учителем — большая бутыль, внутри плавает что-то размером со средний кабачок. Что ли, кукла? Заспиртованный зародыш. Ручки-ножки поджаты, пальцы в кулачки, даже ресницы ясно различимы на сморщенном личике — дитя сформировано, однако ещё не готово к рождению, месяцев шести-семи. (“А это мой сын”.) Вы смущённо и сочувственно смотрите на хозяина, но тот и не думает грустить (“Звали Б.Л. Зато теперь со мною неразлучен и никто ему уже ничего не сделает — какой вышел, таким и останется навсегда”.)
Освещает пространство большая люстра: сперва кажется, сияет гигантский глобус, но, присмотрясь, вы обнаруживаете просто синий шар, подвешенный к потолку в окружении электросвечей. (“Хороша планетка, да? Континенты неразличимы, но если вглядываться долго, то проступают. Мы с вами знаете где? Вон чуть повыше экватора муха насидела — это и есть мы”.)
Синего цвета много и в соседней комнате — библиотеке. (“Синий цвет располагает к размышлениям, вот и приходится всё синить, чтобы мозги лучше работали”.) Здесь на стенах тоже книги, книги, книги: труды по философии рядом со сборниками карикатур, психология — с пособиями по клоунаде, логика подпирает биографии, живопись — эстетику. (“А согласитесь, что контекст не менее важен, чем само произведение! Поместите-ка Фрейда, к примеру, куда-нибудь… да хоть бы и к стенограмме заседаний худсовета по кино! А? Хорошенькое выйдет соседство? Есть о чём поразмышлять?”)
Разбавлены томики портретами: Дега, Сократ, Бальзак, Эйнштейн, Джойс и ещё десяток “друзей-собеседников”. Крупнее прочих — лицо Пушкина: посмертная маска из гипса, трагически-печальная. (“После себя я желал бы оставить смеющуюся и буду очень стараться умереть в секунду хохота, но боюсь, не справится скульптор — из улыбки моей таки вылепит жуткий оскал”.)
Самые интересные лица ожидают вас, однако, в спальне. Заглядывать туда неловко, но Эйзен буквально тащит за рукав. (“Смотрите, всё смотрите, раз уж пришли! Интимные места — это же самое любопытное в человеке, мне ли не знать!”) Со всех стен глядят маски: африканские, мексиканские, из Полинезии. (“Кое-кто из коллег утверждает, что маски — моя суть. Эти двоечники плохо улавливают заложенные в словах смыслы: «маска» — всего лишь прикрытие сути и никак не может являться её ядром, иначе звалась бы по-другому”.)
И снова кругом — книги, книги, книги, книги: никаких точных наук, а только мифы, толкователи снов, учебники по первобытному мышлению и истории “великих ненормальных” — всё то, что пытается заглянуть в подсознательное и раскрыть загадку человеческой души. Ковёр над кроватью — и тот со сказочными зверями.
По ковру веером — открытки-фотографии, явно заграничного происхождения: юные девы, одетые святыми, с рисованными нимбами над головой, перемежаются девицами… э-э-э-э… явно недостаточно одетыми. (“Приглядитесь к лицам — это одни и те же модели, то в предельно высоком образе, то в максимально низком. Возможно, обе роли они отрабатывали за одну смену, да ещё и с одним и тем же фотографом. Ох как жизненно, да?”)
Боги, божки и боженята из разных культур и столь же разнообразных материалов населяют изголовье кровати и свободные пятачки на стеллажах — стоят при этом густо, плечом к плечу, словно добрые товарищи на демонстрации. Гигантский шандал-семисвечник служит подставкой для галстуков — любовь хозяина к ярким цветам делает всю конструкцию похожей на языческое дерево-алтарь. А резные херувимы-пухляки держат в ручонках эйзеновские подтяжки. (“Всё, что вам нужно знать о моём отношении к религии”.)