И как захватывающе было бы открывать законы любви, сочетая это с исследованиями цвета в кино! Краски давно уже плеснулись на чёрно-белый некогда экран, и цветовые съёмки нынче не редкость. Однако до сих пор использование их остаётся бездумным аттракционом для зрения, не более. Картина же о любви и поэзии предлагает простор для творческих открытий; а о любви и поэзии Пушкина — простор необозримый.
Готовые же кадры! Движение камеры, крупность плана, визуальные акценты — всё продумано. Расшифруй рифмы, поймай ритм — и снимай, снимай! Пойми цвет не как физическое свойство объекта, а как художественное. Расскажи цветом — его интенсивностью, оттенком, временем появления в кадре и сочетаниями, его разворачиванием на экране, положением и формой окрашенного им объекта — всем этим расскажи о смыслах. Возвысь палитру до уровня музыки и преврати в часть звуко-зрительной симфонии.
Смешно признаться, но Эйзен дорос-таки до “соловьиного лиризма”, что отчаянно бранил в молодости. А вернее, и не до лиризма даже — до человечности. После скифского, по собственному выражению, “Александра Невского” и провальной “Валькирии” ему отчаянно хотелось бы, по собственному же выражению, сделать a human thing — тонкую прекрасную вещь, сотканную из нежности и печали, трепета и мягких рифм. Из небес, расшитых “частыми звезда́ми”, и серебрящегося волнами снега, и “клоков зимы” на дубовых ветвях, и морозного румянца, и предчувствия весны. Из писем, пунктиром сшивающих годы, и нерушимой взаимной приязни, согревающей лучше любой страсти. Из чести и достоинства, преданности, оберегания друг друга и самых высоких клятв. Из воспоминаний о единственно возможном поцелуе — в тыльную сторону ладони, при встрече или расставании… О, как же хочется работать!
■ Образ врага — вот о чём Эйзену предлагалось подумать. Очередной фильм требовался быстро, и не было сомнений, что режиссёр справится. Биография Ивана Четвёртого, в народе прозванного Грозным, была необходима для исторической реабилитации важной фигуры. И уж кому доверить это возрождение из тьмы веков, как не тому, кто давно перешёл с Историей на “ты”? Кто смыслы политические обоняет лучше самой чуткой охотничьей собаки? Кто мастерит умело, так что восторгаются твореньями и стар и млад, от сохи и до профессорской кафедры?
Исходил заказ с самого верха — от того, кто только что благосклонной рукою зажёг погасшую было звезду режиссёра. Передал послание Жданов: “Попробуйте, товарищ Эйзенштейн. Партия вам доверяет”. Эйзен согласился — не сразу, а поразмыслив секунды полторы.
Придя домой, отвернул к стене посмертную маску Пушкина — слепок из гипса вот уже много месяцев белел на книжной полке. Подумал — и отставил на полку повыше. Подумал ещё — и хотел было вовсе запихнуть на шкаф, чтобы убрать с глаз, но сердце помешало — стрельнуло так, что сам едва не слетел с табурета, а маска выпала из рук и разбрызгалась по комнате сотней осколков. Такое уже не склеишь. Тем легче будет работать, утешил себя. И принялся за дело.
Смотреть на фигуру Ивана Четвёртого можно было с разных сторон. Хочешь — увидишь многоженца, садиста и сыноубийцу, фигуру инфернальную, будто сошедшую со страниц самых жутких сказок Средневековья, ещё не облагороженных милосердным пером редактора. Так смотрели на царя Антокольский, и Репин, и Васнецов, да и вся прежняя культура, да и вся прежняя историческая наука.
А хочешь — разглядишь в той жестокости железную твёрдость, без которой немыслимо строение огромного государства; для убиения жён и соратников найдёшь аргументы, и вполне весомые; а истребление собственного народа назовёшь и вовсе смутным сочетанием слов, которые ничего не объясняют, а только прикрывают, — исторической необходимостью.
Хочешь — восхитишься мощью, что мечом и огнём прокатилась и по татарской степи, и по Волге до самого устья, и по всему Уральскому хребту, и аж до сердца Сибири добралась, и всё покорённое к Руси присовокупила; а хочешь — ужаснёшься, сколько крови то покорение стоило. Хочешь — пленишься волей, что целое боярское сословие под нож пустила и духовенству кадык прищемила; а хочешь — содрогнёшься.
Эйзен понимал, какой ракурс ему предлагается. И понимал, что настройка оптики необходима острая. Что ж, выразительные ракурсы — авторский стиль Эйзена, ещё со времён “Потёмкина”.
Как и создание ярких врагов. Главный зритель страны не смыслил в законах искусства, но законами реальной политики владел виртуозно, знал: чем чернее предстанут окружающие недруги, тем белее и невиннее — сам герой. И потому Вражда — не Дружба, не Любовь, не Милосердие или Созидание, а именно Вражда — виделась главной компонентой фильма, его художественным решением и скрепой.