Прах Карла Казимира Теодора Мейерхольда (именно так был наречён при рождении) — напарника Фокина и Головина, Станиславского и Комиссаржевской, Дейнеки и Родченко, постановщика Ибсена и Лермонтова, Блока и Дюма, Эрдмана и Метерлинка, народного артиста Советской республики и её почётного красногвардейца — этот невостребованный прах упал в ту же яму, одну на всех, где уже покоился пепел Бабеля. Вот и встретились.

Их прахи останутся неразлучны — как и всех, кто полёг рядом. Вояки и поэты, таланты и самозванцы, герои и не очень — все, кто творил революцию и пел её, кто молился ей и был её пророком, — все они встретились здесь, по последнему общему адресу, и навеки стали друг другом. Неземной Пьеро в “одежде нежной белизны”, на длинных стеблях-ногах и с тонкой дудочкой в ладони стал маршалом без страха и жалости, что химическими бомбами травил крестьян. А командарм Адонис, в шинели с алыми звёздами, не знавший поражений в бою и любви, — писателем-евреишкой, лысо-морщинистым, как гриб, и абсолютно гениальным. В монастырской грязи каждый стал каждым — не разъять, не развести и не размежевать.

О слиянии этом пепельном через полвека тоже узнают. И протоколы допросов Мейера издадут, вместе с последними письмами. И палачей — проклянут поименно.

Всё узнают. Или почти всё.

То, что останется в тени через полвека, выйдет на свет через век. А что будет скрыто и через сто лет — обнажится через двести. Правда умеет жить лишь обнажённой.

<p>Покаяние</p>

■ Пророк ли он

Или порок,

Его не пустят

На порог.

Дзига Ветров. 1947

■ Более всего на свете он хотел бы снять фильм о любви. Не о юношеском пыле, что взрывается фейерверком и сгорает скоро. Не о страсти, что поджигает зрелые сердца и ломает судьбы. А о любви созидательной, любви как путеводной нити через жизнь — с отрочества и до конечной минуты. О любви-холсте, на котором вышивается судьба. О любви-истоке, из которого вытекают другие любови, привязанности и симпатии.

Пушкин и Екатерина Карамзина — Поэт и Прекрасная Дама[8]. Он лицеист. Она в два раза старше, замужняя жена, многодетная мать. В нём загорается то ли мужское чувство, то ли ещё сыновье, а то ли уже восторг поэта перед красотой и добротой мира. Или, очевидно, всё это одновременно. Он страдает — и пишет стихи, стихи, стихи.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;Печаль моя полна тобою,Тобой, одной тобой…

Эту свою утаённую любовь поэт пронесёт через годы. Она даёт ему силы, питает вдохновение и воплощается в сотне других женских образов: поэт-донжуан пылает ко многим, на некоторых даже и женится, но любит одну, недоступную.

…Унынья моегоНичто не мучит, не тревожит,И сердце вновь горит и любит — оттого,Что не любить оно не может.

Перед смертью — конечно же, на дуэли, — он желает видеть свою единственную. И умирает, не смея произнести её имя, но повторяя беззвучно, вместо молитвы… Такова версия. И как же это прекрасно!

И как непонятно. Никогда Эйзен не любил женщину — ни мать, ни иных. Череда его любовниц — и настоящих, и мнимых — была длинна, как очередь в ГУМ за импортными галошами. С некоторыми (Ириной Мейерхольд) отношения разворачивались годами, от юности и до зрелых лет, через браки с другими людьми. С некоторыми (Мари Сетон) эмоции консервировались в письмах, также годами, лишь изредка освежаясь свиданием. С одной (Перой) дело дошло до формальной регистрации “акта гражданского состояния”. Но ни единого раза и никому Эйзен не мог бы сказать искренно “люблю”. Из женских уст он слышал это слово тысячу раз, но повторить не умел. Фильмы свои любил. Женщину — ни разу.

Эта часть жизни была ему недоступна, увы. Виновна ли в том предательница Мама́, с её неспособностью одарить любовью единственного сына? Или он сам, истерик-интеллектуал, кто спрятался от мира за беспробудным творчеством и таким же умствованием?

Да, ему бы хотелось познать любовь к женщине. Пусть не такую всеобъемлющую, как у Пушкина, и не такую долгую, как у Гёте, и не такую плодотворную, как у Петрарки, — всего этого уже не успеть, жизнь почти пройдена, — но познать. Но — любовь. Обидно было бы остаться обделённым.

Может, Пушкин его научит любить? Может, работа над картиной станет работой над собой — и в конце её Эйзен распечатает себя, как бутылку шампанского, чтобы под занавес жизненной драмы насладиться неизведанным?

И может, картину о “солнце русской поэзии” даже разрешат сделать? Что иное способно рассказать о величии отечественной культуры, как не биография её главного героя и мученика?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже