Мать отнеслась к делу серьёзно. На местной толкучке были куплены две блузки (довольно ветхие и без половины пуговиц, но разве это проблема для рукодельницы?), а также шляпа, огромная и с плюмажем. И напрасно Эйзен уверял, что чем ближе к повседневному вид актёров, тем лучше для идеи произведения, — Мама́ была непреклонна. Он сдался и из двух обновок выбрал белую блузу (хотя бы не будет пестроты в кадре). Отменить шляпу или заменить её на что-нибудь менее помпезное — тюрбан или платок — не сумел. Как и содрать с тульи объёмистый пук лебяжьих перьев. Как и отговорить новоиспечённую актрису не тратиться на духи (“Кино не пахнет, мама!”).

В день съёмки Юлия Ивановна произвела фурор. Она явилась утром — сияющая, помолодевшая на добрый десяток лет, грациозная и игривая, как барышня, — и не было на съёмочной площадке человека, кто не замер бы восхищённо. Белоснежные шляпные перья трепетали на ветру, и фалды белоснежной блузки, и сама женщина — лёгкая, как цветок, — это была, конечно, никакая не Юлия Ивановна, а Мама́ из рижского детства, обожаемая и вечно далёкая. Её широкая улыбка заражала каждого: улыбалась вся рабочая группа — и Штраух, и Гриша, и остальные ассистенты, до самого последнего зеркальщика; побросав работу, все кинулись шутить, делать комплименты, признаваться в любви… Улыбался и Эйзен — про себя костеря тот час, когда предложил матери сыграть.

— Аккуратнее снимаем, — тихо скомандовал Тису.

Тот уже и сам всё понял: в нарядно-сияющем виде Юлия Ивановна затмевала всех и вся. Помести её в любой кадр — любого ракурса и любого плана, хоть самого дальнего, — оттянет внимание на себя. И дело было даже не в колыхании белого, что превращало фигуру в визуальный магнит, а в мощном излучении энергии, рядом с которым прочее меркло. Редкий талант: сверкать, нимало этим не утруждаясь. Свойство оперных див и примадонн императорских сцен.

— Великой актрисой могла бы стать, — так же тихо отозвался Тиссэ.

— Ну почему “могла бы”?..

Полдня снимали ялики в заливе. Лодку с матерью поместили в самый первый ряд, едва не под нос оператору. Юлии Ивановне разрешалось сколь угодно лучиться и делать счастливое лицо — Тиссэ работал поверх её шляпы.

Вторые полдня снимали передачу провизии матросам. Эпизод с гусем повторяли трижды.

— Актриса Эйзенштейн, меньше улыбайтесь! — командовал режиссёр в рупор. — Больше социальной сознательности в образе и меньше кокетства!

Улыбка актрисы и правда с каждым разом становилась чуть скромнее — но всё равно блистала, как звезда в ночи, на фоне суконных тужурок и фуфаек из шерсти.

— Снято! — наконец обречённо махнул рукой Эйзен.

Понимал, что вырезать этот кадр совсем не получится. А вот сократить до пары секунд, чтобы едва мелькнул в череде других, вполне…

Единственно, что хоть как-то примиряло его с присутствием Мама́ в Одессе, был их секрет: ночами она ему читала.

Газетные вырезки о самом себе начал собирать со школьных лет — сначала чтобы отправлять матери в письмах, а после уже для собственного пользования; и за четыре года карьеры в искусстве накопил целую пачку. Во все поездки возил с собой — на дне саквояжа, в потайном кармане; и перед сном, когда по обыкновению хотелось рыдать, давая выход накопившимся чувствам, доставал и просматривал. Иногда средство помогало от истерики, иногда не очень; а если читала Мама́ — помогало всегда.

Она ложилась к нему под одеяло, одетая, с накрашенными губами (он хотел бы откатиться на дальний край кровати, но гостиничный лежак был узок, не поворохаешься), и, поднося вырезки близко к глазам, с выражением читала. Он лежал, зажмурившись и стараясь не дышать запахом её немолодого тела, что отчётливо пробивался сквозь аромат духов. Всё это — и отторгающие запахи, и неприятную телесную близость — можно было перетерпеть, чтобы в сотый раз услышать произнесённые сторонним голосом строчки: о смелости новатора, о могучем темпераменте, о колоссальных творческих мускулах режиссёра Эйзенштейна, и прочая, и прочая.

Поутру просыпался свежий, отдохнувший. Бросал взгляд на соседнюю койку, где похрапывала мать, и каждый день заново удивлялся, что вовсе не любит её — кажется, уже давно. И подсчитывал дни, оставшиеся до её отъезда…

Провожали Юлию Ивановну всей съёмочной группой. Эйзен опять хотел было отправить на вокзал одного Гришу, а самому отговориться авралом, но поезд Одесса — Ленинград уходил ночью; отлынуть не вышло. Остальные, узнав об отъезде “всеобщей матушки”, вызвались сами. Пришёл даже Бабель — скупой на чувства и, казалось бы, не особо восприимчивый к женскому обаянию.

На перроне отбывающая расцеловала всех — звонко и по многу раз. А когда паровоз гуднул, отправляясь, вскочила на подножку рядом с проводником: одна рука придерживает шляпу (ту самую, в немыслимых перьях), другая машет, машет, утирает слезу и снова машет.

— Пишите мне! — кричит сквозь летящие от паровоза клубы пара. — Пишите непременно!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже