Брал эпизод истории — будь то июльский протест или будни Керенского в Зимнем дворце — и поверх каркаса из событий возводил мысль. Череда изображений богов, от возрожденческого Спасителя и до топорных языческих истуканчиков, была призвана обнажить суть религии и разоблачить её. Бесконечные ряды посуды в Зимнем — фужеры, приборы, сырницы и фруктовницы, соусники — должны обличить беспросветное мещанство и вещизм царской семьи, а также всех правящих верхов заодно. Рассинхронное время на циферблатах с именами европейских столиц задумывалось как указание на разную их близость к мировой революции… Здание “Октября” росло — огромное, как небоскрёб, — не по длине картины, а по объёму втиснутых в неё событий и идей.

Ох и попотеть же придётся зрителю! — предвосхищал с азартом Эйзен. Забыть про лузгание семечек перед экраном и поработать головой — да поусердней, чем листая какой-нибудь роман. Посмотреть картину дважды и трижды, а то и пяток раз, чтобы разгадать все загадки и овладеть всеми тезисами.

Запросил у ЦИКа разрешение продлить монтаж и собрать две серии вместо одной задуманной, но получил отказ: картина должна выйти в прокат к юбилею.

Запросил денег на досъёмки, чтобы полнее выразить идеи, но также получил отказ: картина должна выйти в прокат к юбилею.

Из протеста хотел было писать Сталину и добиваться аудиенции, но потом пожалел времени: картина должна — нет, обязана! — выйти в прокат к юбилею.

■ Седьмого ноября двадцать седьмого года “Октябрь” был склеен в окончательной редакции, упакован в бобины и ожидал курьера из Большого театра. Ожидал и Эйзен, сбривший по случаю премьеры отросшую за месяцы жидкую бородёнку и наряженный в лучший свой костюм с бабочкой (хотел приобрести в ГУМе шикарную тройку а-ля Фриц Ланг, но копия получилась гораздо скромнее).

Однако вместо курьера явился чиновник от Наркомпроса — не мелкая сошка, а из тех, что в дорогих бобровых шапках и на служебных авто, — бледный от чувств до неестественно бумажного цвета.

— Троцкий в картине есть? — спросил не здороваясь.

— Как и Ленин, и Керенский, и Зимний дворец, и город Петроград семнадцатого года, — подтвердил Эйзен; он уже понял, к чему клонится дело, и внутренне похолодел. — Сценарий утверждён Главреперткомом.

Лидер левой оппозиции давно находился не только в меньшинстве, но и в опале, растеряв прежние посты и обретя сторонников среди таких же несчастливцев, как и сам. Изгнанный из Политбюро и заклёванный прессой, Троцкий пока ещё числился в партии, более того, по-прежнему оставался символом революции для многих советских граждан. Его присутствие в “Октябре” не оспаривалось никем из заказчиков картины, хотя и было довольно основательно сокращено в сценарии из-за политической обстановки (Эйзену было не внове подрезать Льва — и он подрезал, в полном соответствии с заданием).

— Троцкого удалить, — скомандовал бледнолицый. — Всё вычистить, до последнего кадра.

— Товарищ, история — не торт, с которого можно за минуту срезать все розочки из крема.

— А вы попробуйте, — только и сказал чиновник.

И был таков.

Ни о какой премьере сегодня не могло быть и речи — отложили до лучших времён. В Большом театре показали фильмы других режиссёров, Пудовкина и Барнета.

Причины радикальной купюры Эйзен узнает чуть позже. В тот самый день — день десятилетия Революции и всенародных торжественных демонстраций в её честь — оппозиция совершила отчаянный и самоубийственный шаг: вывела своих последователей на альтернативное шествие и с альтернативными лозунгами. Протест закидали картофелем и дровами, сами смутьяны едва остались живы. А политически были уже мертвы: всех исключат из партии, кого-то вышлют из столицы, а кого-то из страны, кого расстреляют, а кто сам пустит себе пулю в лоб, не дожидаясь ареста. Троцкий же с этого дня превратился в политический труп и подлежал полному изъятию из истории. Первую ампутацию предстояло совершить Эйзенштейну.

Что значит вырезать из картины про Революцию одного из двух её вождей — пусть и не главного, пусть изначально и показанного вполне скромно? Это как вынуть из здания несущую стену, когда сам дом уже возведён и даже оштукатурен. Эйзена волновала не историческая правда (в конце концов, история — лишь пластилин для художника), а конструкция фильма. Монтажные фразы были отточены до секунды, эпизоды — идеально уравновешены по длительности, динамике и плотности идей. Невидимая зрителю общая композиция за многие недели труда была приведена к сложному эквилибрическому балансу и стала казаться Эйзену единственно возможной. Теперь же из этой ювелирной сложности ему предлагалось топором вырубить увесистый шматок.

Он завалился на кушетку в монтажной — рыдать в ветхую подушку, пропахшую пылью и дымом, затем спать, а после снова рыдать — и так много часов подряд.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже