Время сейчас раздолье для памяти, но эта память странно избирательна. Что вспоминается в такие дни? Самый забавный, безумный способ заняться любовью, который был в твоей жизни? Человек противопоставляет дар жизни этому пылающему жерлу мира, как может. У меня была девушка, которая беззаветно любила заниматься любовью в машине. Она выбирала для этого места, которые казались нам тогда странно захватывающими – на грани между жизнью и смертью, между реальностью и безумием.
Помню ее Range Rover Vogue. Машина вместительная, массивная, словно специально созданная для того, чтобы скрывать нас от мира, чтобы мы могли потеряться в этом железном коконе. Мы носились на нем по Москве, не замечая города, как будто Москва была всего лишь декорацией для нашего спектакля. N. нравилось забираться в странные места, темные уголки жизни, где между страстью и страхом почти не было разницы. Подмосковные кладбища на закате – это было ее любимое место. Покой умерших окружал нас, но что нам до смерти, когда мы были живы, когда наши тела кричали, противостоя времени и безжалостной тишине мраморных плит?
Мы были бесстрашными. Глупыми, да, но бесстрашными. Иногда парковались у самого въезда в Лужники. Люди, проходившие мимо, ничего не подозревали. Их равнодушие было частью нашей игры. Нам было плевать, как и на Москву, на весь этот город – полон ли он людей или пуст. Все вокруг было сценой для нашего безумного танца, в котором мы искали спасение от ежедневной тоски. Мир вокруг рушился, но в ее машине, в этот момент, существовали только мы. Город оставался где-то позади, тонул в грязной реке воспоминаний.
Прошло много лет. N. больше нет. Но этот Range Rover все еще едет по дорогам, если не в реальности, то в моей памяти точно. Где-то он все еще крутится, катится по серым трассам с этикеткой на бампере: «Fuck Fuel Economy». Эта надпись вызывала у нас смех. Наша жизнь тоже была наплевательски расточительна. Мы не думали о завтрашнем дне. Нам казалось, что топливо у нас бесконечно, что можно сжигать его без остановки, мчаться на всех парах и не думать о том, что однажды оно кончится.
Но топливо кончается. Так же, как и любовь, страсть, безумие. Осталась лишь память, размытая, но живая, словно тлеющий уголь под пеплом. И каждый раз, когда я вижу на дорогах Москву, этот рев больших машин, эта мощь двигателей возвращают меня туда – в тот самый вечер на кладбище или у въезда в парк. Я снова чувствую запах кожи сидений, слышу ее смех, ощущаю ее горячие пальцы на своем затылке.
И тогда возникает мысль: а что, если действительно заменить вирус смерти на вирус любви? Что, если научиться беречь это топливо, расходовать его с умом, чтобы хватило на дольше? Но ответ всегда один: это невозможно. Человек не умеет действовать иначе. Его природа – уничтожать, как и создавать. Жить, пока топливо не иссякнет. И даже тогда, когда последняя капля будет сожжена, останется лишь эхо: звук мотора, разогревающегося перед очередным броском, и рев –
В сущности, писать стоит хотя бы для того, чтобы показать, чем человек отличается от животного. Если вдуматься, эта формулировка исключает тему лишнего человека. Где-то на этой грани находится разность между Достоевским и Толстым. У последнего все люди нужные. А у первого герои постоянно совершают необязательные деяния. В принципе, Раскольников женщин мог бы и не убивать. Но тогда бы не было романа, не было бы Достоевского, у которого все время герои западают в животно-варварское состояние, и на этом строится конфликт необязательных поступков и слов. Толстой же нам говорит о необходимом и долженствующем мире, и в этом его торжество, хотя и исполненное трагедии. У Толстого Каренина жертва необходимости, в то время как Раскольников жертва никчемности. Это два настолько разнесенных полюса смыслов, что между ними помещается пропасть, в которой затерялся этический левиафан.
Самые странные облака – в Сан-Франциско. Из-за разницы температур холодного течения, льнущего к тихоокеанскому побережью, и теплых воздушных масс над континентом, стелющихся над прогретым мелким заливом, густые молочные реки устремляются утром и вечером к береговой кромке. В самом городе, стоящем на множестве холмов, низины, ложбины, улицы и тупики заполняются густой пеленой. Где-то вверху глохнут фонари и зажженные окна. Туман тучнеет и, постепенно нагреваясь, превращается в облако: великий слепец поднимается, всматривается бельмами в верхние этажи, оставляя проходимыми переулки. Машины опускаются по авеню Калифорния в озеро тумана и на склоне другого холма выныривают, чтобы снова зарыться у светофора рубинами стоп-огней.